Скука
Шрифт:
Глава третья
Начиная с этого дня Чечилия стала приходить ко мне один-два раза в неделю, потом через день и в конце концов, спустя месяц после нашего знакомства, почти ежедневно. Являлась она всегда в один и тот же час, длились ее визиты всегда одно и то же время и проходили совершенно одинаково, так что достаточно описать один, чтобы дать представление обо всех. Чечилия извещала о своем приходе звонком, который был таким коротким, что я никогда не мог понять, был ли он действительно или только послышался, но именно по этой нечеткости я его и узнавал. Я шел открывать, Чечилия бросалась мне на шею, и мы целовались. И тут я должен сказать, что Чечилия, такая искушенная в делах любви, целоваться не умела. Может быть, потому, что поцелуй представляет собой акт, так сказать, символический, доставляя удовольствие скорее психологическое, чем физическое, а психология, как вы увидите позднее, не была сильным ее местом. А может быть, она не умела целоваться именно со мной, потому что наши отношения были не из тех, что выражают себя в поцелуе. Губы Чечилии были холодными, вялыми, неподвижными, как губы маленькой девочки,
Но с другой стороны, именно во время поцелуя очевиднее всего обнаруживалась двойственная природа Чечилии — одновременно детская и женская. Ведь в то самое время, как она протягивала мне свои бесстрастные, бестрепетные губы, которые не умели ни открыться навстречу моему рту, ни проникнуть в него, я всем телом чувствовал, как напрягается ее тело и, выгнувшись наподобие лука, наносит мне лобком сухой и жесткий удар, в котором выражала себя вся требовательная косноязычность ее страсти.
Первый поцелуй был коротким: он не доставлял мне никакого удовольствия, и я прерывал его сам почти сразу же. Чечилия выскальзывала из моих объятий, швыряла на стол перчатки и сумочку, подходила к окну задернуть шторы и наконец начинала раздеваться — происходило это всегда в одной и той же последовательности и в одном и том же месте: между диваном и креслом, куда она бросала, снимая с себя одну за другой, свои вещи.
Я познакомился с Чечилией в июле, когда она носила свою летнюю униформу, которую я уже описывал, — свободную блузу и коротенькую, как балетная пачка, юбку; осенью, с наступлением холодов, она стала приходить в длинном, свободном свитере из зеленой шерсти и в черной, очень узкой юбке, которая доходила ей до колен. Первым делом Чечилия всегда снимала с себя через голову этот свитер, на какое-то мгновение оставаясь с поднятыми руками и спеленутой головой; потом постепенным, энергичным, всегда одинаковым движением она сдергивала с себя свитер и швыряла его, как он был, вывернутым, в кресло. Теперь она была в одной юбке, голая до пояса, потому что готова была терпеть грубое прикосновение шерсти к своей коже, лишь бы ничего не носить под свитером. Она говорила, не хвастаясь, а как бы констатируя очевидность, что груди у нее не нуждались ни в каких подпорках, так как стояли сами по себе, но я все– таки считал, что тут был некий кокетливый расчет: ей хотелось, чтобы великолепные ее груди явились моим глазам ослепительным, подобным взрыву видением сразу же, как только она сбрасывала свитер. Впрочем, даже эта грудь не снимала общего впечатления незрелости, которое оставляло ее тело: пышная и цветущая, она как будто не имела отношения к хрупкому торсу, из которого вырастала. Этот контраст был особенно разительным, когда Чечилия поворачивалась ко мне спиной — белой узкой худой спиной подростка, и грудь, на мгновение мелькнувшая где-то между боком и поднятой рукой, настолько с нею не сочеталась, что, казалось, даже сделана была из совсем другой плоти — более теплой, более зрелой, более смуглой, чем все остальное тело.
Сняв свитер, она, слегка изогнувшись, бралась обеими руками за пояс и, расстегнув, спускала молнию. Юбка падала на пол, и, прежде чем подобрать и положить ее на кресло, Чечилия с тем же нетерпеливым возбуждением, с каким сдирала с себя свитер, несколько раз шаркала по ней ногами. Теперь она была совсем голая, вернее, на ней оставалась только самая интимная часть женской сбруи: пояс с резинками, на ногах — чулки, а на животе — прозрачный треугольник слипа. Эта сбруя всегда была перекошена и перекручена, как будто, раздеваясь, Чечилия лишала ее всякой функциональности: треугольник слипа скомкан и скатан, две из четырех резинок расстегнуты, так что пояс косо свисает на один бок, один чулок доходит доверху, другой болтается под коленкой. Женственный и в то же время воинственный характер этого беспорядка забавно не соответствовал ее детски бесхитростному, простодушному лицу. Да, Чечилия всегда выглядела двойственно — женщина-ребенок, и это обнаруживалось во всем, не только в ее теле, но и в жестах, и в выражении лица.
И все-таки особенно ярко эта двойственность выступала в контрасте между верхней и нижней частью ее тела. Существуют весовые различия, которые открываются глазу еще до того, как возьмешь предмет в руки. Вещь, сделанная из свинца, непременно покажется нам тяжелее вещи тех же размеров, но сделанной из более легкого материала. Так вот, ниже пояса тело Чечилии, казалось, обладало консистенцией вещей, сделанных из очень плотного и очень тяжелого материала. Каким мощным выглядело место сочленения ног и паха по сравнению с местом соединения рук и подмышек. Как контрастировали с деликатной худобой торса крутой изгиб поясницы, пышность бедер, массивность и плотность зада. Подросток выше пояса, женщина — ниже, Чечилия наводила на мысль о тех декоративных монстрах, которые так часто встречаются на античных фресках — этих то ли сфинксах, то ли гарпиях с нетронутой девственной грудью, эффектно контрастирующей с мощным животом и ногами.
И в том, как вела себя Чечилия во время любви, тоже легко было заметить контраст между двумя ее натурами — женской и детской. Я часто размышлял об этом и пришел к выводу, что Чечилия не знала ни чувства, ни даже настоящей чувственности, ей был доступен лишь сексуальный аппетит, требованиям которого она послушно, хотя, может быть, и бессознательно подчинялась. Покоясь в моих объятиях, она была похожа на ребенка, послушно открывающего рот навстречу ложке, которую протягивает ему мать. Только ртом у нее было ее лоно, а ложку ей подносил любовник. Чистое детское выражение ее бледного круглого личика находилось в постоянном противоречии с той грубой и жадной требовательностью, с какой она заставляла меня и себя достигать цели, то есть оргазма, которым она желала насладиться до самого последнего спазма. По мере того как соитие обретало свой мощный ритм, движения ее живота становились все более частыми и напоминали своей
силой и равномерностью запущенный в действие и вышедший из повиновения механизм, который уже не под силу было остановить ни мне, ни ей. Поначалу едва заметные, слабые и как будто даже ленивые, в конце они становились движениями поршня, который подымается и опускается с силой и неутомимостью автомата. Лицо же ее в это время оставалось спокойным, неподвижным, расслабленным; равнодушное и бесстрастное, оно казалось еще более детским, чем обычно, с этими опущенными ресницами, маленьким полуоткрытым ртом, и только по румянцу, выступившему на скулах, можно было догадаться о том, что Чечилия не спит и полностью отдает себе отчет в своих действиях.Эта своеобразная выключенность души во время любви была особенно заметна у Чечилии в те моменты, когда она, внезапно встрепенувшись, переходила от описанной мною механической пассивности к активности, начиная отвечать на мои ласки. Любовь, которая ведет к воспроизводству человеческого рода, всегда, скажем так, чиста, однако приемы, которыми любовники поочередно возбуждают друг друга, редко бывают чисты. И тем не менее все, что делала Чечилия с моим телом, было чисто, потому что ее действия были отмечены каким-то странным бессознательным автоматизмом.
Вырвавшись вдруг из моих объятий, она резко приподнималась, садилась и приникала ртом к моему паху, словно клевала его, и в этом ее неожиданном порыве было что-то сомнамбулическое, словно она делала все это во сне, то есть именно, как я говорил, бессознательно. Потом, утолившись, а вернее до последнего исчерпав все возможности этой ласки, Чечилия снова падала в мои объятия с закрытыми глазами и полуоткрытым ртом, и у меня опять возникало странное ощущение, будто я видел спящего, который совершал во сне какие-то странные, лишенные смысла движения, а потом, так и не проснувшись, заснул снова.
После оргазма, который сотрясал ее тело, как маленький эпилептический припадок, но ничего не менял в неподвижной апатии лица, Чечилия в изнеможении распластывалась подо мной: одна рука закинута за голову, другая вытянута вдоль тела, лицо склонилось к плечу, ноги еще раздвинуты, как были они в момент соития. Потом, сразу же после того, как я от нее отрывался, Чечилия мне улыбалась, очень коротко, и это был самый лучший миг нашей любви. Улыбка, очень нежная — казалось, к ней прилила вся нежность утоленного желания, — нисколько не противоречила двусмысленной инфантильности, о которой я уже говорил: даже улыбаясь мне, Чечилия на меня не глядела и меня не видела; так что, может быть, и улыбалась она не столько мне, сколько себе — благодаря скорее себя за то, что испытала наслаждение, чем меня, давшего ей возможность его испытать. Эта улыбка, безличная и мимолетная, была последней фазой нашего соития, то есть общения и почти что слияния наших двух тел. Сразу же после — нас снова становилось двое, один лежал подле другого, и нужно было разговаривать.
И как раз в эту минуту я замечал, как сексуальный аппетит Чечилии, который, хотя и не относился ко мне впрямую, но все же пользовался мною для своего утоления, переходил у нее в безразличие. Говоря «безразличие», я не имею в виду холодности или отчуждения. Нет, безразличие ко мне Чечилии сразу после акта любви было просто полным отсутствием какого-либо отношения, то есть очень походило на то, что заставляло меня так страдать и что я называл скукой; только Чечилия в отличие от меня не только от этого не страдала, но, казалось, вообще этого не замечала. Она словно так и родилась отчужденной от окружающего, в то время как мне подобное отчуждение казалось совершенно непереносимым искажением исходно заданной ситуации: одним словом, то, что я ощущал как нечто болезненное, для нее было здоровым и нормальным.
Однако, как я уже говорил, нужно было о чем-то разговаривать. Только что пережитая интимность физической любви вызывала у меня желание другой и более подлинной интимности — интимности чувства, которая, я знал, достигается только посредством слова. И я пытался разговаривать с нею, а точнее сказать, расспрашивать ее о ее жизни, так как Чечилия никогда не поддерживала разговора, а ограничивалась лишь ответами на вопросы. Так я узнал, что она единственная дочь, что живет она в Прати в одной квартире с родителями, что отец ее коммерсант, что воспитывалась она в монастыре, что у нее есть подруги, что она не помолвлена и многое другое. Изложенные таким образом, все эти сведения кажутся самой общей информацией, которая может относиться к любой девушке ее возраста и социального положения, но это и было все, что я с большим трудом смог из нее вытянуть. Насколько я понимаю, Чечилия вовсе не хотела что-либо от меня скрыть, просто она словно бы понятия не имела о множестве вещей, которые меня интересовали, или, во всяком случае, не способна была описать их в деталях. Можно было подумать, что она никогда не пыталась оглядеться вокруг, взглянуть на самое себя и окружающий ее мир, так что, обращаясь к ней с вопросами, я в некотором смысле ставил ее в положение человека, которого расспрашивают о каких-то вещах и людях, а он обо все этом никогда не задумывался, не обращал на них внимания. Есть такая игра, когда вам в течение минуты показывают картинку, а потом просят перечислить предметы, которые там изображены. В этой игре, которая демонстрирует степень вашей наблюдательности, Чечилия наверняка получила бы самую низкую оценку, потому что она, казалось, не увидела и не заметила ничего, хотя провела перед картинкой, изображавшей ее существование, не минуту, а целую жизнь. Полученная от нее информация была не только схематична, но и неточна; казалось, она была не вполне уверена даже в том немногом, что она о себе рассказывала — единственная дочь, отец– коммерсант, воспитание в монастыре, подруги; так бывает с людьми, когда с ними заводят речь о вещах, которые никогда не вызывали у них интереса, хотя и находились рядом, на расстоянии вытянутой руки, и их легко можно было рассмотреть. И даже когда ей случалось дать точный ответ, меня все равно повергал в сомнение ее приблизительный, бесцветный язык, который казался воплощением ее непреодолимого ко всему равнодушия.