Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Шрифт:
* * *

Об убийце Столыпина существует огромная литература. И вся она довольно отчетливо делится на два периода: дореволюционный, начавшийся на другой день после его рокового выстрела, и — советский. Советский период освещения этой темы практически завершился в конце 20-х годов.

В литературе каждого из этих периодов тоже можно проследить две версии в объяснении мотивов покушения.

Все буржуазные историки, от либералов до крайних черносотенцев, были уверены, что Столыпина убил агент охранки. В революционной печати — в основном эсеровской и анархистской — такого единодушия не было. Напротив, тут мнения резко разошлись. Одни склонялись к тому, что да, действительно, Богров был агентом охранки. Другие же (таких было большинство) с упорством доказывали, что убийцей премьера был идейный революционер, пожертвовавший собой для блага народа. Поскольку в свете

выявившихся фактов отрицать связь Богрова с охранкой было невозможно, они уверяли, что вступил он в эти свои рискованные отношения с жандармами именно для того, чтобы, обманув их доверие, осуществить свой революционный акт.

Через несколько дней после убийства премьера в Государственной Думе — по настоянию нескольких фракций — был сделан запрос, в котором виновными в совершении этого преступления, во всяком случае, причастными к нему, прямо назывались весьма высокие должностные лица: генерал-лейтенант Курлов, полковник Спиридович, подполковник Кулябко и камер-юнкер Веригин. По этому запросу была создана специальная комиссия под председательством тайного советника, сенатора Максимилиана Ивановича Трусевича. Доклад Трусевича был заслушан в первом департаменте Государственного Совета. Вывод комиссии был однозначен: все названные лица были признаны виновными — по меньшей мере в преступной небрежности. Однако никто из них не был предан суду. Дело было прекращено, и для Курлова, Спиридовича и Веригина было оставлено без всякий последствий. Кулябко, вина которого была доказана совершенно, отделался тем, что был отстранен от службы.

Царь, как известно, Столыпина не любил, даже на похороны его не пришел, а В. Н. Коковцеву, объявляя ему о назначении на освободившийся пост премьера, сказал: «Надеюсь, вы не будете заслонять меня, как это делал ваш предшественник».

П. Н. Милюков — как-никак профессиональный историк — сказал (не в кулуарах, а публично, в печати) о Столыпине, что, «призванный спасти Россию от революции, он кончил ролью русского Фомы Бекета». Фома (Томас) Бекет — канцлер английского королевства и архиепископ Кетерберийский, друг и приближенный короля Генриха Второго, сильно раздражал монарха крайней независимостью своих суждений, а иногда и поступков. Это свое раздражение король не мог скрыть, и однажды оно выплеснулось в такой — неосторожной — его фразе: «Почему никто из моих трусливых придворных не хочет избавить меня от этого беспокойного попа!» Четыре рыцаря приняли эту королевскую реплику как руководство к действию, и Бекет был убит ими на ступенях алтаря.

Сравнив убийство Столыпина с убийством Бекета, Милюков, по существу, прямо обвинил царствующего монарха в том, что не кто иной, как он сам инспирировал (во всяком случае, спровоцировал) убийство своего премьер-министра.

Но были и другие факты, говорящие о том, что Богров действительно обманул, использовал охранку. И действовал — как одиночка-революционер, одержимый маниакальной идеей: убить Столыпина. Он дважды встречался с видным деятелем партии эсеров Егором Лазаревым. Объявил ему, что принял твердое решение «устранить» ненавидимого всей демократической Россией премьера. Сказал, что ни в какой помощи не нуждается, всю подготовку и само совершение «акта» целиком берет на себя. Просит же только об одном: о моральной поддержке. То есть, чтобы партия объявила, что акт был совершен с ее одобрения и по ее воле. Лазарев решительно в этом ему отказал, мотивируя это тем, что такой серьезный акт партия — ежели бы даже она на него решилась — могла бы доверить только своему, надежному человеку, о котором было бы твердо известно, как он себя поведет потом, в ходе суда и следствия. В ответ на это Богров предложил, чтобы партия объявила о том, что берет на себя ответственность за покушение только после того, как о его поведении в суде и во время казни станет известно. Посовещавшись с товарищами, Лазарев и в этом Богрову решительно отказал.

Кроме этих двух версий (агент охранки, действовавший по ее заданию, и — революционер-одиночка, обманувший охранку и использовавший ее в своих целях) была еще и третья, состоявшая в том, что предательство Богрова было выявлено его товарищами по партии, состоялся партийный суд, по решению которого Богров должен был покончить с собой, чтобы избежать казни. По этой версии покушение на премьера стало для него как бы формой самоубийства (решение партийного суда было выполнено), а с другой — попыткой реабилитировать себя в глазах товарищей.

* * *

Солженицын решительно отметает ВСЕ эти версии и предлагает свою, не имеющую с ними ничего общего.

У него Богров убивает Столыпина как еврей. И не по каким-нибудь конкретным, обусловленным тогдашними событиями еврейским побуждениям (скажем,

мстя за дело Бейлиса или погромы), а потому, что толкает его на это убийство «трехтысячелетний зов» еврейской истории. И выбирает он в качестве жертвы именно Столыпина, потому что главная, сокровенная его цель состоит в том, чтобы выстрелить в самое сердце России. Столыпин выбран им как самый крупный человек тогдашней России, единственная, последняя её надежда. Роковым своим выстрелом именно он, Богров, обрек страну на все будущие её несчастья. Две пули, выпущенные из его пистолета в 1911 году, изменили ход истории, предопределили и февраль, и октябрь 17-го, и гражданскую войну, и сталинский Гулаг — всё, всё было заложено и предопределено уже тогда, этим богровским выстрелом.

Вот об этом я и говорил в той передаче на радио «Свобода», которую отметил в своем «Непродёре» задетый ею за живое Солженицын.

При том, что все точки над «i» в той передаче были уже поставлены, отношение мое к Александру Исаевичу и тогда еще оставалось двойственным, о чем может свидетельствовать такой — хорошо запомнившийся мне — разговор.

Когда передача была записана и уже прошла в эфире, я стоял в коридоре радиостанции с несколькими ее сотрудниками. Зашла речь о Солженицыне, и кто-то из них (кажется, Матусевич), обращаясь ко мне, сказал:

— Здорово вы вчера ему выдали!

Меня этот комплимент отнюдь не обрадовал, скорее смутил. Во всяком случае, повел я себя примерно так же, как в том разговоре с Прилежаевой: хотел защитить Исаича, сказать, что на самом деле не все с ним так просто. И, не очень ловко пытаясь это выразить, пробормотал:

— Что ни говори, а человек он крупный.

— Он? Крупный?! — искренне изумился мой собеседник. — Да знали бы вы, какой это мелкий человек! Как он интриговал, чтобы мы не взяли на работу Шрагина!

Реплика эта — хоть, как видите, я ее и запомнил, — большого впечатления на меня тоже не произвела.

Не то чтобы я ей не поверил. Поверил. Ни на секунду не усомнился, что так оно, наверно, и было. Но все равно остался при своем. И вот почему.

Слова «крупный» и «мелкий», вообще-то говоря, — антонимы. Но в данном случае дело обстояло иначе. Вся штука тут была в том, что мое «крупный» и его «мелкий» лежало в разных плоскостях. Примерно так же, как в прелестном диалоге двух персонажей пьесы Чапека «Средство Макропулоса»: влюбленного в героев великой французской революции Витека и знавшей всех их лично главной героини пьесы — Эмилии:

Эмилия. Марат? Это тот депутат с вечно потными руками?

Витек. Потными руками? Неправда!

Эмилия. Помню, помню. У него были руки, как лягушки. Брр…

Витек. Нет, нет, это недоразумение. Простите, этого о нем нигде не сказано!

Эмилия. Да я-то знаю. А как звали того, высокого, с лицом в оспинах?. Ну, которому отрубили голову..

Витек. Дантон?

Эмилия. Да, да Он был еще хуже.

Витек. Чем же?

Эмилия. Да у него все зубы были гнилые. Пренеприятный человек.

Витек

(в волнении)
. Простите — так нельзя говорить. Это не исторический подход. У Дантона… у него не было гнилых зубов. Вы не можете этого доказать. А если бы и были, дело совсем не в этом.

Эмилия. Как не в этом? Да ведь с ним было противно разговаривать.

Витек. Простите, я не могу с вами согласиться. Дантон… и вдруг такие слова!

В отличие от Витека, который не желал поверить, что у Марата были потные руки, а у Дантона гнилые зубы, я сразу поверил, что в истории с Шрагиным Солженицын вел себя нехорошо. Но в полном с ним (Витеком) согласии полагал, что «дело совсем не в этом», потому что это — «не исторический подход».

Как бы ни выглядел Александр Исаевич во всех этих ихних эмигрантских дрязгах, я — тогда — не мог думать о нем как о мелком человеке.

Да, он демонизирует убийцу Столыпина Богрова, изображая его чуть ли не главным виновником всех бед, обрушившихся на Россию в XX веке. Да, он написал в своем «Архипелаге», что истинным создателем системы сталинских лагерей был не «лучший друг чекистов», а Нафталий Аронович Френкель, турецкий еврей, родившийся в Константинополе и некоторое время наслаждавшийся там «сладко-тревожной жизнью коммерсанта». Но «какая-то роковая сила влекла его к красной державе». Свой портрет этого мрачного демона «ГУЛАГа» Солженицын заключает такой фразой: «Мне представляется, что он ненавидел эту страну». Вот, значит, какова была природа той «роковой силы»: тайная ненависть к России, сладострастное желание как можно лучше послужить делу ее гибели.

Поделиться с друзьями: