Скуки ради
Шрифт:
Доктор улыбнулся и прибавил:
– Я по профессии за леченье, а не за убийство.
– Да-с, но позвольте, есть справедливость или нет? Есть казнь в законе или нет? Если есть, то после этого примера кого же прикажете казнить?
– Что за беда, - заметил доктор, - если после этого никого не будут казнить? Людоедство - вещь пе-чальпая, но очень редкая, кроме Африки, а казнят беспрестанно во всем образованном мире и во всем необразованном. Ведь, коли на то пошло, все же больше смысла в том, чтоб убить человека в безумии голода для того, чтоб его съесть, чем убить его на сытый же-яудок и для того, чтоб бросить в яму и залить известью.
"Ну, это - радикал и в самом доле чудак", - подумал я и сложил газету.
На этот раз сконфузился Пелисье. Он долго смотрел, вылупя глаза, на улыбающегося доктора и наконец вымолвил:
– Я вас не понимаю; по-вашему, этим диким зверям так и позволить есть котлеты из убитых детей?
– Я этого не говорил. Да, сверх того, они, наверно, отказались
– Голод - не оправдание.
– Нет, но облегчает виновность, пока нет средств отучить голодных от привычки есть.
– А до тех-пор,как же прикажете наказывать таких извергов?
– Как волков; вы сами называете их дикими зверями, а наказывать хотите, как образованных людей.
– Я никогда не слыхивал ничего подобного, - заметил совсем сбитый с толку Пелисье.
– После этого страшно по улице ходить; встретится голодный и откусит палец.
– Полноте. Ведь мы не в Алжире, а во Франции. На что же централизация, цивилизация, полиция, юстиция, администрация? Разве мы не затем жертвуем волей, словом, умом, платим налоги, содержим духовное воинство и светскую армию, чтоб они нас защищали от голодных, диких, воров, безумных людей и бешеных собак? Если человек и умрет где-нибудь на чердаке или в подвале, то он падает жертвой для поддержания порядка. Ни в чем торжество общественного строя не выражается так мощно, как в перенесении нужд до последнего предела. И если у нас умирающий с голода похож на съеденного по иному способу, то он никогда не лишен духовной пищи и похож на тех мучеников, которых нам представляют великие художники, - снизу его обдирают, а сверху его зовет хор летающих ангелов, так что вы по лицу видите, что операция ему скорее доставляет удовольствие.
– Ну, а в Алжире чем вы украсите, выкупите голодную смерть? Там наши французы и те дичают в зуавов.
– Я в такие тонкости не вхожу. Если их религия не удерживает, долг не удерживает, пусть страх казни удержит.
– Пристращать виселицей умирающего с голода трудно, одно - embarras du choix [затруднительность выбора (фр.)].
– А позор?
– Это еще мудренее растолковать полудиким. Сегодня одного расстреливают за побег из какого-нибудь легиона, куда его взяли насильно с обязанностью убивать кого попало, завтра будут вешать Фатиму за людоедство, - толкуй им различие. Для их тупости им все кажется, что они побежденные и падают на поле сражения.
– Vous vous moquez du monde [Вы издеваетесь над миром (фр.)]. Нашли, что защищать, - заметил уже взволнованным голосом Пелисье.
– Я согласен с вами, - отвечал, смеясь, доктор, - что лучше было бы всей семье, проголодавши месяц и ничего не евши четыре дня, завернуть головы в бурнусы и умереть. Да как им растолковать корнелевское "qu'il mourut ["умереть!" (фр.)]!". Для того чтоб они поняли, надобно их непременно откормить, а откормишь их - они не станут есть соседних детей. Это - логический круг!
– И веселый доктор опять расхохотался.
– Посмотрели бы вы своими глазами на этих урабов, как их называл один солдат, которому я резал ногу.
– А вы бывали в Алжире?
– спросил Пелисье, усталый и очень встревоженный болтовней доктора.
– Лет десять жил там полковым врачом сначала, потом в лазарете. Кстати, я вспомнил этого солдата, расскажу вам лучше пресмешной анекдот об нем. Старый солдат, - он еще при Бюжо делал всякие экспедиции, - наконец-таки потерял ногу. Долго лежал он в. лазарете и ужасно любил рассказывать свои похождения. Прихожу я раз в палату, фельдшер катается - хохочет. "Доктор, говорит, сделайте одолжение, попросите ветерана рассказать историю, которую он сейчас кончил".
– "Eh bien, mon vieux" ["Ну-ка, старина" (фр.)], - говорю я и сел возле койки. Он поломался, как вызванная певица. "Самая обыкновенная история; это молодежь все хохочет, - неопытность, ничего еще не видела".
– "Ну, да вы историю-то", - говорю я ему. "Это было уже давненько. Мы стояли близ Орана; дела никакого не было… Люди сильно скучали; продовольствие было скверное. Капитану жаль нас стало. Хотел позабавить солдат и велел охотникам сделать небольшую razzia [набег, облава (ит.)] на урабскую деревушку и тем способом отогнать баранов. Деревушка не то чтоб бунтовала, - так, не любила нас, ну, мы, разумеется, и усмирили. Урабы, это - народ коварный, лукавый; силой не взяли, а внутри хранили злобу. Недели через две они подстерегли одного из наших, который баранов отгонял, - веревку ему на шею да на большой дороге и повесили. Капитан, разумеется, делает рапорт-полковнику. Полковник вьбесился; приказывает отыскать во что б ни стало убийцу. Ну, где его сыщешь, - все эти у рабы на одно лицо, и не то что наши - не выдают друг друга, - к тому же уйдет в горы - и поминай как звали. Посылает капитан меня и двоих солдат: "Приведите непременно убийцу, хоть из земли достаньте". Походили мы день, другой, - ни слуху ни духу. С пустыми руками возвращаться к начальству неловко. Сели мы эдак на дороге и рассуждаем. Вдруг нам навстречу спускается какой-то ураб. Один из товарищей - проказник был большой - и говорит: "Бог нам послал его
V
В казино, под пение чувствительного и разбитого тенора, под говор играющих в карты, под шелест женских платьев и шум бегающих гарсонов, какой-то господин спал за листом газеты. Над газетой было видно что-то вроде лоснящегося страусового яйца, и но нем-то я узнал защитника алжирских людоедов, ехавшего со мной в вагоне.
Когда доктор проснулся, я завел с ним речь и, между прочим, напомнил ему о том, как он встревожил Пелисье, "работающего в Маконах".
– У меня такая глупая привычка, - сказал доктор, - и, несмотря на лета, она не проходит. Меня сердит театральное негодование и грошовая нравственность этих господ. Долею все это - ложь, комедия, а долею - того хуже: они сами себя уважают за то, что не наделали уголовщины; им кажется достоинством, что, выходя от Вефура, они не едят детей и, получая десять процентов с капитала, не воруют платки. Вы - иностранец, вы мало знаете наших буржуа pur sang [чистокровных (фр.)].
– Догадываюсь, впрочем.
– Я в вагоне рассказал алжирскую шалость, когда-нибудь я вам расскажу и не такие проказы парижан. Тут поневоле забудешь Фатиму и ее голодную семью… Мне, на старости лет, всего лучше идет роль того доктора, который ходил в романе Альфреда де Виньи лечить рассказами своего нервного пациента от "синих чертиков". Жаль, что я не так серьезен, как мой собрат.
– Я лечусь у вас у одного, доктор, к тому же я у меня головные боли без нервности и без всяких голубых и синих чертей.
…Семь часов утра. Проклятый дождь, не перестает четвертый день, мелкий, английский, с туманом… воздух точно распух. Здесь такой дождь не на месте - сердит.
И какая скверная привычка у кошек петь ночью свои нежности; истинная любовь должна быть скромнее.
А может, доктор столько же виноват в моей бессоннице, сколько кошки и дождь?
Порассказал он мне вчера удивительные вещи. Какой шут, однако ж, человек: живет себе припеваючи, зная очень хорошо, что за картонными и дурно намалеванными кулисами совершаются вещи, от которых волосы не станут дыбом разве у плешивых, у прежних наших помещиков и у юго-американских охотников по беглым неграм. Много он видел и много думал; его несколько угловатый юмор ему достался не даром. Когда другой доктор, й именно Трела, был министром внутренних дел, он его посылал по тюрьмам, где содержались побежденные работники в ожидании ссылки без суда. Он с Корменен был в тюльерийских подвалах, в фортах и один в марсельском Шато д'Иф. В декабрьские дни 1851 он попался, неосторожно перевязывая своему товарищу рану, нанесенную жандармом, и за это был приговорен к Кайенне. В понтонах военного корабля, стоявшего наготове в Брест, его случайно нашел адмирал, у которого он спас дочь, и выхлопотал ему дозволение ехать в Алжир. Его рассказ я непременно запишу, по не сегодня: сегодрш я в дурном расположении, скажешь что-нибудь лишнее, а это грешно.
Пойду обедать в маленький ресторан напротив.
Надобно сказать, что здесь обедают под скромным названием завтрака в одиннадцатом часу - не вечера, а утра! И может, это меньше удивительно, чем то, что я ем, как будто всю жизнь прямо с постели садился за стол. А говорят, что болен!
Меня одно лишает аппетита - это table d'hote [обед за общим столом (фр.)], затем-то я и хочу идти в небольшой ресторанчик. Мне за table d'hot'oм все ненавистно, начиная с крошечных кусочков мяса, которые нарезывает скупой за хозяина, напомаженный и важный обер-форшнейдер, до гарсонов, разодетых, как будто они на чьих-нибудь похоронах или на своей свадьбе, до огромных кусков живого, но попорченного мяса (дело на водах), одетых в пальто и поглощающих маленькие кусочки, одетые в соус… Мне совсем не нужно знать, как ест этот худой, желтый, с какой-то чернью на лице нотариус из Лиона, ни того, что синяя бархатная дама в критических случаях вынимает целую челюсть зубов, жевавших когда-то пищу другому желудку. А тут еще англичанин, который за десертом полощет рот с такими взрывами гаргаризаций, что кажется, будто в огромном котле закипает смола или какой-нибудь металл… Словом сказать, я ненавижу table d'hote. И в ресторане едят другие, но они сами по себе, а я сам по себе; а за table d'hot'oм есть круговая порука, какое-то соучастие, прикосновенность, незнакомое знакомство и, в силу его, разговор и взаимные любезности.