Скверные истории Пети Камнева
Шрифт:
– Но почему? – спросил я. – Ну заснули, ну решили, что ты не придешь…
– Что я утонул, да?
И, помолчав, добавил, вдруг улыбнувшись: они были не те.
Позже, через много лет, Пете случаем стало известно, что девочка
Женя выросла, окончила экономический факультет, стала менеджером в рекламной фирме, занимающейся продвижением марки Мальборо на российский рынок. Что ж, судя по всему, у нее с младых ногтей были такого рода способности. А вот, что стало с вдовой, не совсем ясно.
Говорили, что она так и не вышла замуж, а работает по культурному ведомству, в монастыре, сад которого полон цветов и плодов. Нет, она не стала послушницей, конечно, но своего рода трудницей, проводит дни свои за монастырскими
Вернувшись с того света, попадаешь в другую страну
Одиннадцать часов полета, считая часовую посадку на Шпицбергене,
Петя потихоньку тянул виски, приобретенный в дьюти-фри в
“Шереметьеве”, и слегка нервничал. И не только от скорого столкновения со свободным миром. Московские таможенники сделали все, чтобы испортить ему дорожное настроение. Они сказали Пете, что американская виза, поставленная в посольстве в Москве,
неправильная. И выпустить-то они его выпустят, вот в Америку его не впустят. И нельзя сказать, что у Пети была такая уж голубиная душа. Но и у него поднялся снизу живота страх, въевшийся во всех нас, готовность к любой подлости со стороны родного государства. С колотящимся сердцем дрожащей рукой Петя в аэропорту Джон Кеннеди
Вашингтона протянул свой паспорт здоровенному негру-пограничнику.
Тот небрежно пролистал ксиву и улыбнулся во весь сахарный рот:
– Welcome to America, sir!
Приглашение в мормонский университет Джордж-Таун читать лекции о
Достоевском спроворила Пете та самая закадычная американка-славистка, чей виски мы некогда распивали с Петей в его одинокой квартире. Причем приглашение было оформлено на целый год при визе B-2, то есть с разрешением на работу. Рабочих у Пети было только два месяца. Но он проболтался еще два перед тем, как в половине августа я поехал встречать его в аэропорт…
Получив приглашение, до последнего момента Петя не верил, что его выпустят из страны Советов. Говорил же ему кагэбэшник на допросе:
вам, голубчик, не видать Запада как своих ушей, об этом мы позаботимся. Они промахнулись: волна недолгой эфемерной свободы подняла голубчика и выбросила на атлантический берег, на реку
Потомак. Здесь на речной волне недалеко от Independent, на которой
Петя снял себе жилье bedroom, living room, half of bathroom, покачивался дебаркадер с баром, где Петя по утрам принимал margarita
– серебряная текила, апельсиновый ликер, лимонный сок, мелко толченый лед, соль по краю бокала.
Баба в ОВИРе запомнилась Пете. Размерами и простодушием завзятой хапуги. Когда она протянула Пете первый в его жизни заграничный паспорт, фыркнула:
– Всё за границу едут, а в ресторан никто не пригласит.
Баба была молодая, налитая, горячая. Не будь Петя без пяти минут американец, он бы позвал ее в ближайшую распивочную, а там уж, познакомившись поближе, сообразил бы, как быть: простонародного вида чиновницы всегда волновали его. Петя рассказывал как-то, что его мечтой со школьной юности были молодые милиционерши, стоявшие при входе в Ленинскую библиотеку. По-видимому, эффект разоблачения их из служебной формы мог бы стать стимулирующим моментом: под формой же у них, скорее всего, было все то же, что у всех. Но прежде этого было другое: они несли прелестную провинциальную дичь, в них было обаяние первобытности, прельстительность неокультуренности…
В полете Петя лишний раз пролистывал том Достоевского. Он решил, что самым выигрышным предметом для чтения лекций американским слависткам
– он помнил остроту из Пнина об Анне Карамазофф – будут Бесы. В этом выборе Петя учитывал текущую политическую конъюнктуру: как-никак в родном СССР наконец-то свергли социализм, развалили
Берлинскую стену и достигли всегда вожделенного состояния
русского социума, которое большевики характеризовали, как грабь награбленное. Еще точнее характеризовали это вечное народное опьянение собственным и окружающим бесправием русские умные люди еще в предыдущем веке. Карамзин говорил кратко: крадут. Позже Витте в мемуарах высказывался еще красочнее: кто может грабит, кто не может ворует. Петя сразу обратился к третьей части романа, именно в ней, он помнил, для него содержалось много поживы. Но нет, этого они никогда не поймут, думал Петя, читая восхитительное восклицаниеПетруши Верховенского: “Уже кругом разврат, дети пьяны, матери пьяны, все готово: о, дайте взойти поколению!”
Вот в его же, Петруши Верховенского, изложении беглый очерк шигалевщины, возможно, подойдет: “Каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому.
Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное – равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей. Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращают более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят… Рабы должны быть равны; без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства”. И это было написано, когда Ленину было три года от роду, а Сталину еще только предстояло выйти из чрева матери через семь лет. Впрочем, Шигалев, возможно, вдохновлялся Платоном или Макиавелли.
Петя отглотнул еще виски и подумал, что ничего, совсем ничего не знает о молодых американцах. Ну если отбросить внутривидовое сходство с нами. Скорее всего Достоевский там интересен лишь постольку, поскольку надо сдать экзамен или защитить диплом. Их изгоняют или казнят. Быть**может, они и слышали о Солоне или
Сократе, о Галилее или Копернике. О Джордано Бруно или о Яне Гусе. О последнем – вряд ли, но знали же они имя Сахарова, в честь которого город Горький переименовали в город Сладкий. И вряд ли они знают о знаменитом русском философском пароходе, отправленном некогда к берегам скандинавским. Причем это было проявлением гуманизма: Чека с удовольствием всех этих умников перестреляла бы. Как рябчиков. Или отправила бы на Соловки: Флоренский, скажем, на этот борт опоздал и отправился на монастырский остров…
И здесь Петя почувствовал, что или надо перестать пить, или, напротив, выпить еще, потому что слезы стыда за отечество и за прочее человечество наворачивались на глаза. Ведь это было не просто избавление от сотни инакомыслящих, это была чистка генофонда, удаление из страны тех самых высших способностей. И Пете впервые пришла в голову мысль, что он ведь может остаться в стране равных возможностей. И он содрогнулся при этой мысли, хотя еще не повстречал на американских чужих берегах эмигрантов и еще воочию не удостоверился, что нет ничего худшего, чем изгнание, тем более – самовольное, и не может быть на свете наказания горше, чем разлука с родиной навсегда. На этом месте своих чувствований Петя и впрямь прослезился, выпил, захлопнул том, посмотрел в иллюминатор. И опять заставил себя испытать прилив восторга: он первый раз в жизни ступит на берег страны, лежащей в антиподах. Как Одиссей.
Уже при первых шагах по заокеанскому континенту Петя задохнулся от удара чистого воздуха. Это был воздух иной консистенции, чем воздух русский, может быть, с иной даже химической формулой. Этот воздух возбуждал. И пока его знакомая везла его в машине в город, Петя все дивился, как же может быть так чисто там, где живут, жуют, оправляются люди, где тоже идут дожди, и сырая земля должна же вылезать наружу сквозь мытый асфальт. Впрочем, тогда Петя еще ничего не знал о грандиозных помойках, видных из окна экспресса, когда он подъезжает к Нью-Йорку.