Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скворешниц вольных гражданин
Шрифт:
Стены вольности и прав Диким скифам не по нраву. Gulllotin учил вас праву. Хаос волен, хаос прав! В нас заложена алчба Вам неведомой свободы: Ваши веки — только годы, Где заносят непогоды Безымянные гроба.

Но «Прозрачность» демонстрирует и третий вариант эпиграмматической формы, своим экзотическим ориентальным именем не указывающей на античный исток, но на деле с ним, конечно, связанной: т. н. «слоки» [118] .Достаточно

вспомнить прямые отголоски этих афористических четверостиший в стихах куда более поздних, например, в стихотворении 1919 г.: «Да, сей костер мы поджигали», — чтобы почувствовать, насколько эти «слоки» являют собой эскизный набросок дальнейшего творчества поэта.

118

Слоки (собств. шлоки) — термин происхождения санскритского, что неслучайно для периода жизни поэта, в котором были и беседы с индолюбивой А. В. Гольштейн, и занятия санскритом у Соссюра. Так называется форма стиха «Рамаяны», знаменитой эпической поэмы, приписываемой легендарному певцу Вальмики, — двустишия, в которых каждый стих разделен точно посередине цезурой, так что их возможно увидеть и как четверостишия. С точки зрения чисто стиховедческой, поэт употребил термин не вполне корректно — его пятистопные ямбы по числу слогов не эквивалентны стиху «Рамаяны»; но он имел в виду, несомненно, и другие признаки, в переводе, кстати, более очевидные, — общую атмосферу древнеиндийской дидактики; характерные повторы одних и тех же ключевых слов от стиха к стиху, от двустишия к двустишию и дальше; определенный взгляд на вещи, отличающийся от рационалистически-моралистической постановки вопроса о «теодицее», характерной для Запада. Возможно, он знал и легенду о том, как Вальмики нашел форму шлок, претерпев своего рода экстатическую инициацию, — такое подтверждение сакрального статуса поэзии должно было ему нравиться.

Познай себя. Свершается свершитель,

И делается делатель. Ты — будешь.

«Жрец» нарекись, и знаменуйся: «Жертва».

Се, действо — жертва. Все горит. Безмолвствуй.

Возвращаясь к рифмованной, но удерживающей античное самопонимание эпиграмме, отметим, что много лет спустя, в 1916 г., Вяч. Иванов написал стихи «на случай» — на открытие памятной доски на доме скончавшегося год назад Скрябина, — которые представляют собой «эпиграмму» в этимологически изначальном смысле греческого термина, т. е. поэтическую тематизацию «надписи» (в приближении к жанру надгробной эпиграммы, вплоть до ритуального «sta, viator!» в начале и столь же ритуальных «отпускающих» слов при конце).

Остановись, прохожий! В сих стенах

Жил Скрябин и почил. Все камень строгий

Тебе сказал в немногих письменах.

Посеян сев. Иди ж своей дорогой.

Итак, дистихи, рифмованные хореические (или, позднее, ямбические) эпиграммы и «слоки» — все три варианта эпиграмматической формы вполне объективнообразуют очень важную линию в «Кормчих звездах» и «Прозрачности». Но, конечно, их значение для нашего анализа не в последнюю очередь определяется тем, что их жанровая идентичность не может вызывать сомнений. Они очевидным образом «эпиграмматичны», и, как все эпиграмматическое, они «гномичны», т. е. от начала до конца ориентированы в своей краткости на то, чтобы дать сентенцию, афоризм — то, что называется греческим словом ?????.

Для того, чтобы сделать следующий шаг, выявляя «гномическое» в стихах, эпиграммами не являющихся, мы должны на некоторое время возвратиться к античной эпиграмме и к «гномическим» интонациям в античной поэзии вообще.

Особое, очень выразительное явление представляет собой встречающаяся в тесных рамках античной эпиграммы прямая речь. Ее формальный облик определен особой даже на фоне эпиграмматического контекста сжатостью: если уж эпиграмма принимает в себя прямую речь, каждое слово этой прямой речи, как бы эпиграммы в эпиграмме, — на учете. По своей функции именно прямая речь, если она вообще имеется, обычно реализует pointe эпиграммы; поэтому довольно часто на ней все завершается. Пример из Марциала (XII, 31, 9-10):

…Si mini Nausicaa patrios concedere hortos,

Alcinoo possem dicere: «malo meos».

[Если бы Навсикая уступала мне отцовские сады, я мог бы сказать самому Алкиною: «Предпочитаю мои».]

Знаменитое 101-е стихотворение Катулла кончается строкой:

…Atque in perpetuum, frater, ave atque vale!

[И вовеки, брат, — «здравствуй» и «прощай»!]

Такую же структуру мы встречаем в античных стихотворениях большего объема, являющих собой уже не эпиграммы, а элегии. В конце стихотворения «Сора» из Appendix Vergiliana мы читаем подытоживающую все строку:

…Mors autem vellens: «vivite» ait «venio».

[Подступая, смерть говорит: «Живите! Я иду».]

В старой русской поэзии можно привести памятные всем и вполне эпиграмматические в античном смысле строки Жуковского:

Не

говори с тоской: «их нет»;

Но с благодарностию: «были».

У Вяч. Иванова мы встречаемся с подобной формой и структурой прямой речи уже в ранних стихах (характерный пример из «Прозрачности» — все пять двустиший стихотворения «Отзывы», «интрига» которых зиждется на двукратном или троекратном повторении многозначительных формул прямой речи). Но особенную силу приобретает игра в зрелом творчестве, начиная с «Сог ardens»:

Мудрость нудит выбор: «Сытость — иль свобода». Жизнь ей прекословит: «Голод и неволя»… Как в древних языках, глагол, вводящий прямую речь, может рассекать прямую речь надвое, а может и отсутствовать: «Я, — ропщет Воля, — мира не приемлю». В укор ей Мудрость: «Мир — твои ж явленья». Позднее все увереннее вводится жесткая, намеренно угловатая формульность: Сказал Иксион: «Умер Бог». — «Ушел» — Сизиф, беглец. В Аиде Тантал: «Изнемог». Эдип: «Убит у трех дорог, У трех дорог — Отец». …………………………… …Но когда «Его, живого, Вижу, вижу! Свил Он твердь», — Вскрикнет брат, уста другого Проскрежещут: «Вижу Смерть»…

Легко заметить, что нагнетание кратких и особенно односложных слов («свил Он твердь»), вообще нередких у Вяч. Иванова, в подобных случаях прямой речи производится с особенной решительностью, доводя до внимания читателя почти физически ощутимую сжатость.

Очень характерен для Вяч. Иванова мотив испрашиваемого, ожидаемого и выслушиваемого оракула, слова которого и составляют естественное завершение стихотворения. В этой связи стоит вспомнить, что дельфийские оракулы представляли собой типичные гексаметрические эпиграммы; что историческая связь между эпиграммой и оракульским изречением несомненна.

Вот несколько примеров.

День ото дня загорается, Бежит за днем. Где же река собирается В один водоем? Где нам русло уготовано, И ляжет гладь? Где нам, вещунья, даровано — Не желать? «Как тростнику непонятному, Внемли речам: Путь — по теченью обратному К родным ключам. Солнцу молись незакатному По ночам!»

Здесь оракул дается в трех зарифмованных между собой двустишиях. Но для Вяч. Иванова более характерна форма, при которой завершающий оракул дается в двустишии, где рифмасоединяет две его строки. Вспомним поздний сонет «Quia Deus» (самое заглавие коего заставляет вспомнить о поэтике оракула):

«Зачем, за что страдает род людской?»… Ответствуют, потупясь, лицемеры От имени Любви, Надежды, Веры И Мудрости, их матери святой, Сестер и мать пороча клеветой, И вторят им, ликуя, изуверы: «За древний грех, за новый грех, без меры Умноженный божественной лихвой». И я возвел свой взор к звездам и к Духу Надзвездному в свидетельство на них, И внятен был ответ земному слуху, — Но как замкну его в звучащий стих?… «Троих одна на крест вела дорога; Единый знал, что крест — подножье Бога».
Поделиться с друзьями: