Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Такое у меня было чувство, когда я взошел на высокое соборное крыльцо и заглянул внутрь. Последние лучи дня сквозь узкие окна озаряли внутреннее пространство, оголенное, ясное, твердое, как окончательный приговор.

По сводчатой галерее-гульбищу я обогнул собор. Впереди широко открылся берег и два других монастыря за рекой. Слева — кровянисто-красные стены и граненые башни Спасо-Евфимиевского, державшего при первых московских князьях рубеж обороны (при последнем русском царе сюда готовились заточить Льва Толстого). Справа — высокая белая колокольня-шатер Александровского…

Кажется, вот-вот ударят в колокола, и поплывет над Суздалем вечерний малиновый звон, и затеплятся свечи, и двинутся

чередой по белым снегам черноризцы.

Но нет, молчат колокола. Багровое солнце коснулось окоема, сплющилось, съежилось от прикосновения, чуть помедлило — и ушло, оставив догорать зарю. На дороге Владимирке прогудела машина. Зажглись редкие фонари, кое-где затеплились окна. На снега сплошь легла синева. Еще один суздальский день окончен.

6

Если повезло, так уж везет. Сколько гонялся за «Путешествием на воздушном шаре», и вот оно, не угодно ли — в здешнем кинотеатре, завтра, один сеанс для школьников, в 2.30 дня.

Не бог весть какой казистый кинотеатр стоит впритык к трехъярусной желто-белой колокольне 1812 года, построенной в духе русского классицизма в знак победы над Наполеоном; сквозь полукруглую сквозную арку живописно рисуется Ризположенский монастырь с трехглавым белым собором XVI века и знаменитыми двухшатровыми воротами — творением суздальских зодчих Мамина, Шмакова и Грязнова. Мимо бегут ребята, торопящиеся к началу сеанса.

Фильм Ламорисса великолепен. Простодушная история путешествия чудака дедушки с внуком в корзине похожего на большущий апельсин воздушного шара с первых минут покоряет. Кажется, и ты вместе с ними паришь над лесами, реками, городами и нет на свете ничего слаще свободы полета.

Вот уже три десятка лет летаю пассажиром, начиная с дребезжавших рифленым дюралем четырехмоторных довоенных тихоходов, поднимавшихся метров на пятьсот — шестьсот. Недавно летел из Армении — было безоблачно, в самолете шелестели газетами, сосали леденцы, стюардесса сообщила: высота восемь тысяч метров, температура за бортом сорок два градуса ниже нуля. Никто и не поглядел вниз; там проплывали черно-белые вершины Казбека.

Ламорисс возвращает полету первородную сущность общечеловеческой сказки-мечты — быть свободным как птица. Но не для того лишь, чтобы переноситься с места на место возможно быстрее, нет. Быть свободным, чтобы видеть, объять мир в подробностях, жить с ним единой жизнью.

Забавно фыркающий не то дымом, не то паром шар-апельсин носит дедушку с внуком из конца в конец Франции, из Парижа в Нормандию, к Лазурному берегу, в Камарг… Он как бы хочет открыть своим пассажирам, а заодно всем нам глаза на самое доброе, что может достаться человеку, — на свободу познания мира.

Слова играют в этом фильме наименьшую роль; кинематограф не зря называли «Великим немым», он ведь родился, чтобы показывать, а не рассказывать. Но есть одна фраза, произнесенная в фильме чудаком дедушкой, без которой трудно было бы обойтись. Не поручусь за буквальную точность, суть запомнилась так: «На Луну слетать — дело, конечно, стоящее, но есть ведь и на Земле еще много занятного, чего мы не видели, не знаем».

Два года назад я впервые побывал в Армении. На протяжении двух недель я прожил там несколько жизней, переносился из двадцатого века в первый, из первого в одиннадцатый, возвращался в четвертый. Можно даже считать, что я побывал заодно и на Луне — так похож серо-каменный пейзаж северной Армении на фантастический лунный. Должен сказать, что тамошние каналы заслуживают внимания не меньше марсианских; есть еще и на земле немало мест и дел, ожидающих внимания и труда человека, чтобы земная жизнь стала лучшей для всех.

Когда послушный шар-апельсин пролетает рядом, ну совсем рядом, хоть рукой потянись, с кружевом

башен Страсбургского собора, когда он плывет над самым Монбланом, ныряет в курящиеся снежной пылью ущелья или узкие городские улицы, когда взмывает и вновь снижается, чтобы дать поглядеть, что же делают веселые рабочие-верхолазы на шишковатом острие шатра-шпиля старой деревенской церкви, начинаешь кряхтеть от сладкой зависти. А когда шар низко проплыл над парижским собором Нотр-Дам, стало и вовсе невмоготу.

Наверное, среди сидевших в холодном кинозале суздальских вихрастых ребят были сегодняшние читатели Виктора Гюго; судьба цыганки Эсмеральды, красавца Феба и бедняги-урода Квазимодо еще взволнует не одно юное сердце. Но многие ли прочтут заодно и ту часть, которую Гюго посвятил собору, чьим именем назван роман? Должен признаться, что я в свое время ее пропустил, как пропускал и те страницы «Войны и мира», где не было Наташи, Пьера, князя Андрея или Пети Ростова, а были одни только рассуждения о мире и войне.

Всему свой час, дело известное, и все же обидно. Жаль. Теперь-то я малость поостыл к Эсмеральде и Фебу, но зато читаю с превеликим интересом именно ту, пропущенную часть «Собора Парижской богоматери». И как ни выпукло там все написано (я думаю, немного найдется в литературе таких густых, ярких страниц о душе зодчества), все же тут, в зале суздальского кинотеатра, я увидел нечто такое, чего не смог бы нарисовать словами даже Гюго.

Мне казалось прежде, что я достаточно понимаю готику. Я знал, как, почему, из чего возник этот стиль. Знал, что он родился из необходимости строить экономнее и выразительнее, чем строили романские зодчие. По мере того как росли числом людей города, должны были расти вширь и ввысь соборы. Средневековый город не мог дать строителям ни простора земли, ни тысяч рабов, ни завозных мраморов — он давал им здешний, местный камень, расчетливо пожертвованные мирянами средства, давал стесненную жилыми домами площадь. Тут невозможно было бы строить ни с римским имперским размахом, ни даже на скупой, но тяжеловесный романский лад. На возможно меньшей площади и возможно меньшие средства требовалось построить здание возможно более вместительное и вместе с тем величественное, впечатляющее, внушающее чувства, какие должен внушать собор. («Который своей громадой повергает в ужас зрителей», — сказал один из летописцев о соборе Нотр-Дам.)

Скупо тесанный тяжеловесный квадр, брус камня, из каких выкладывались прежде мощные стены, приходилось теперь делить, распиливать на каменные пластины; стены новых соборов необходимо было утончить, как и внутренние столбы, чтобы выиграть площадь и вместе с тем дать соборам взлететь ввысь. Стремительно возносящиеся готические соборы попросту не могли бы подняться, если бы требования времени не подкреплялись смелостью мысли, если бы громоздкий полукруглый романский свод не был заменен стрельчатым, если бы на смену найденной романскими зодчими системе равновесия тяжестей не пришла новая, иная система.

Есть древняя легенда о богатыре Самсоне, он разрушил здание храма — уперся разведенными руками в колонны, нажал, колонны надломились, рухнули, а с ними обрушилось все сооружение. Без сомнения, легендарное здание было сродно с античными, где колонна является несущим элементом.

Если вообразить Самсона выросшим ввысь, насколько выросли готические соборы по сравнению, скажем, с храмами Эллады, и если поместить этого гиганта внутри собора — пусть упрется руками, чтобы, разрушить, развалить в стороны здание, то останется еще представить выстроившихся снаружи стройных силачей, намеренных помешать Самсону. Они стоят цепочкой, лицом к стенам, твердо упершись в них вытянутыми руками, и не дают, не позволяют стенам упасть.

Поделиться с друзьями: