Сквозь ночь
Шрифт:
Одинокое облако лихо сидело в седле Арагаца; слева за ближней горой скрылся Артик, где добывают розовый туф. Шофер надвинул кепку: серпантинная дорога сильно блестела под солнцем.
Попутчиков было трое — два молодых инженера и колхозник из Араратской долины.
Инженеры возвращались из командировки, они работают в проектном институте, месяц пробыли в Ленинакане, помогали налаживать новую линию на текстильном комбинате. У одного торчит из кармана плаща свежий номер «Юманите диманш».. Он родился во Франции, а институт закончил в Ереване. Он отличается от второго какими-то второстепенными, но все же приметными черточками.
Это один из многих тысяч возвращающихся
В Ереване я познакомился с Арутюном Галенцем. Ему было шесть или семь лет — он и сам не знает точно, — когда озверелые аскеры зарубили отца в пустыне во время резни 1915 года, когда Талаат-паша, союзник германского кайзера, зарубил, сжег, загнал в пустыни Месопотамии, потопил в Трапезунде, заморил бегством и голодом около двух миллионов армян. Мать умерла. Дальше — сиротский дом, чужбина. А вернулся он не потому, что так уж плохо, никудышно жилось последние годы. Бедствия учат упорству; ум и талант — единственное оружие изгнанников. Галенц стал в Ливане признанным художником и даже оформил ливанский павильон на Всемирной выставке 1939 года в Нью-Йорке. Вернулся же он потому, что стало возможно вернуться и жить на родной земле.
Его живопись необычайно звонка, цветиста, быть может — чуть излишне бравурна. Кажется, он торопится, спешит высказаться; но это, наверное, пройдет, уляжется. Излишек легкости опасен для самого большого таланта.
В картинной галерее Армении есть зал Айвазовского (к слову, родители его происходят из Ани, его настоящая фамилия — Айвазян). Среди хранящихся там холстов я увидел два необычных — без моря, волн, без так легко дававшихся эффектов. Эти две скромные картины — «Дарьяльское ущелье» и еще одна, безымянная, — поле, шалаш, стога — очень запомнились мне.
Мы проехали Маралик, где строится город при новом заводе — чистый, с асфальтом и фонарями дневного света. Слева в котловине какое-то село — каменные дома среди садов, длинные, как поезда, скирды соломы. Оливково зеленеет пшат. В Давиташене на кладбище стоит во весь рост краснокаменный мужчина под балдахином из оцинкованного железа. Это — любимый председатель колхоза, его именем названо село.
Наш третий попутчик — усатый, по-крестьянски темнолицый, в сапогах, синих армейских шароварах, с белеющей по краю фуражки верхней половиной лба — рассказывает о другом памятнике, где всегда найдешь стакан и початую бутылку: покойный любил коньяк, и теперь жена заботится…
Рассказав об этом, он кивнул в сторону Арагаца, где среди рыжих горных лесов блестели серебром купола Бюраканской обсерватории, а выше — за разросшейся облачной пеленой — спрятался знаменитый институт Алиханяна. «Очень вредные условия, — сказал он. — Поверите? Полгода поработает человек, потом одни девочки родятся…»
Инженеры расхохотались. Усатый пожал плечами. Помолчав, он стал сетовать, что заставляют хлопок сеять в Араратской долине. «Посудите сами, какой толк, — говорил он, загибая для наглядности пальцы со светлыми в черных каемках ногтями, — с одного гектара хлопка — четыре тысячи прибыли, а с винограда — сто!» Наверное, он по привычке считал в старых деньгах, но суть дела от этого не менялась. Инженеры согласно кивали; не знаю, насколько был прав усатый с точки зрения общегосударственных интересов. Возможно, следовало бы больше довериться уму-разуму колхозников Араратской долины.
Мы спустились в долину. Впереди — Аштарак, сладостный Аштарак, среди виноградников, среди абрикосовых и персиковых садов, среди яблонь, груш, миндаля и светло-желтых ореховых деревьев. «Скупой здесь народ, — вдруг произносит усатый. — Богатые, понимаешь, у каждого в подвале одного вина прошлогоднего полторы-две тысячи литров, а попроси что-нибудь…»
Я хотел
было заметить, что скупость — родная сестра богатства, но тут усатый сказал, что в Эчмиадзине колхозники, еще богаче живут, чем в Аштараке, а вот ведь — душа нараспашку, рубаху с себя снимет…Я проглотил неродившийся афоризм, размышляя о рискованности обобщений. Навстречу бежали осенние сады. Молодые тополя стояли шпалерами вдоль дороги. Бетонный оросительный канал пересекал долину, уходя в сторону Арарата. Его вершины, затянутые мглой, рисовались силуэтом, чем-то напоминая нагую грудь матери-земли.
1963
СУЗДАЛЬСКАЯ ЗИМА
Из Владимира на север дорога идет через суздальское ополье. Впереди и вокруг, до самого окоема, — чуть круглящиеся холмами заснеженные поля, редкие перелески-ельнички, березовые прозрачные рощицы. Белизна, сероватое небо, желтое солнце неярко светит сквозь морозную марь.
Справа — село Суходол. В сухой дол сбегают (или, если хотите, взбираются по склону) бревенчатые избы, над ними — одноглавая церковь: покрытый на четыре ската беленый куб, грушевидная главка — по виду судя, XVIII век.
Может быть, оттого, что чернеющие избы вот уже третье столетие толпятся у подножья церкви на склоне, выставив припорошенные снегом хребтины тесовых крыш, они кажутся стоящими на коленях, лбом к земле. Между избами не видно ни деревца; кое-где из снега торчат колья плетней или зубья палисадничков.
Печать древнего переселенчества издавна лежит на голизне и неуюте старой русской деревни.
Когда под ударами половцев и татар пустела Киевская Русь, когда ее люди поднимались с обжитых мест и уходили от разорительных набегов и кровавых усобиц вверх по Днепру и дальше на север, перед ними открывалась перспектива долгого и нелегкого кочевья.
Из «Страны городов» они попадали в лесные дремучие дебри; врубались, корчевали, сводили лес огнем, чтобы оголить, приспособить поляну, хоть малое поле для жилья и посева. Редкими островками в гуще деревьев возникали деревни и деревеньки на берегах лесных рек, озер и ручьев — и пустели, когда тощала отвоеванная полоска или сгорала в пожаре изба.
Ничто тут не рассчитывалось надолго, все было в движении. Двигались прочь от болот, из сырой лесной гущи в сторону, более открытую и добрую для землепашца. Двигались вслед за монахами-странниками, поближе к возникавшим монастырям, к северорусским торговым городам. Двигались в надежде на лучшее, издавна рисовавшееся русскому мужику сказочной «страной Муравией» где-то за окоемом.
Но в долгом, вековом передвижении надежды слабли, туманились, уходили в, сказку; а в были оставался навык временности, нажитая дедами-прадедами привычка к неоседлому неуюту, кочевое небрежение к благоустройству жизни. Крепостная неволя лишь усилила внушенное веками свойство.
Потому, наверное, так разительно отличается вид вытянувшейся порядками нагих изб среднерусской деревни от приветливой домашности белостенного украинского села с вишневыми садами, тополями и вербами и от беломорских или зауральских сел и деревень.
Там, в северном краю, все останавливалось натвердо, обретало окончательную ясность. Дальше двигаться было некуда, строиться надо было прочно и надолго, для себя, для детей и внуков. И согревать, украшать жизнь не смутными надеждами, а срубленной из могучих кряжей, хорошо проконопаченной обширной избой с подклетом, сенями, с высоким резным крыльцом, оконными наличниками и подзорами, с крепкими воротами и бревенчатым въездом в соединенный с домом амбар. Там, куда и крепостная неволя не скоро забралась, в человеке оживало достоинство мастера своего дела, хозяина своей судьбы.