Сквозь ночь
Шрифт:
Тут мой собеседник поглядел на меня испытующим взглядом.
— Добро еще, жена у меня теперь сознательная, — проговорил он, — все молчком понимает. Вот и завербовался в Новотроицк на стройку, — благо, строимся, дела повсюду хватает. А насчет копыт своих скрыл на этот раз. То есть не то чтобы нарочно скрыл, как-то само собой получилось. На медкомиссию пришел — раздевайся, говорят, до половины. «Дыши, не дыши, повернись, покашляй, на что жалуешься?» А мне на что жаловаться? На характер разве… Так вроде бы больше не на что, — усмехнулся он. — Живу не хуже людей. А что с места на место, так это, если хотите знать, мне даже интереснее. Мне лично, честно скажу, ездить занадобилось. То ли потому, что
Поезд глухо прогудел, замедлил ход. Мой собеседник застегнулся, надел ушанку.
— Надо бы в свой вагон, — сказал он, поднимаясь. — Наговорил тут с три короба, вы уж извините. В дороге чего еще делать?
1965
ДЕНЬ ДО ВЕЧЕРА
Просыпается Михаил Афанасьевич рано. Минуту-другую лежит, глядя в смутно белеющий потолок, сладко зевает и, решительно отбросив одеяло, садится. Часы-будильник на тумбочке рядом с кроватью показывают сорок минут шестого. Другие часы, автомобильные со светящимся черным циферблатом, они стоят на подзеркальном столике, показывают без десяти шесть. Есть еще третьи — в самодельном футляре из нержавеющей стали с гравированной надписью: «Миша, помни о Златоусте». На тех уже пять минут седьмого.
«Наладить надо бы…» Потянувшись, Михаил Афанасьевич лезет босыми ногами в брюки, подходит на цыпочках к детской кроватке, стоящей в углу. В кроватке спят Лида и Лара — погодки шести и семи лет, очень похожие, обе кудрявые, беленькие. Спят они «валетом», разметавшись. У Лиды, младшей, щеки измазаны вареньем, а в руке зажата тряпичная кукла.
— Ух, вы, понёвы… — шепчет Михаил Афанасьевич. Он заботливо поправляет на девочках одеяло и, осторожно переступая по холодному полу, заглядывает в соседнюю комнату. Там, присев на корточки, разжигает плиту Надя, жена. Щурясь от дыма, она сует в топку щепочки и неумело дует; вспыхнувший огонь озаряет озабоченное лицо со вздернутым носом и выбившимися из-под платка темно-русыми волосами.
— Ну как? — осведомляется Михаил Афанасьевич, заглядывая с порога в эмалированный подойник.
— Да ну ее. Бьется, окаянная. Сегодня чуть было ведро не опрокинула.
— Это она еще к тебе не привыкла.
— Она-то привыкнет… — протяжно произносит Надя. Щепки догорают, она поспешно сует новые и, зажмурясь, дует изо всех сил.
— Ты, Надюша… этого самого… — говорит Михаил Афанасьевич, шевеля пальцами зябнущих ног. — Водички согрей побриться и ставни давай открой…
Стуча пятками, он бежит обуваться. Ставни с грохотом отворяются, и комната наливается утренним светом. Солнечный луч упирается в висящую над диваном фотографию в рамке сердечком с надписью: «Люби меня, как я тебя». На фотографии изображены Надя и Михаил Афанасьевич — юный, худощавый, в тугом воротничке и с похожим на орден осоавиахимовским значком на лацкане пиджака. С полочки дивана свисает шитая гладью салфетка, на ней стоят слоны. К диванной спинке приколота другая салфетка.
Вообще салфеток и салфеточек в комнате много; они белеют повсюду: на столе, на тумбочке, на радиоприемнике «Рекорд», над кроватью. Кроме того, на стене висит писанный масляными красками коврик: две рыжие кошки с малиновыми носами. В углу стоит окованный медными полосками сундук, на нем раскорячился мыльно-розовый однорукий пупс. Михаил Афанасьевич снимает пупса, достает из сундука бритву и долго правит ее на ремне. Бритва сделана из первокачественной
златоустовской стали, сработал ее отец Михаила Афанасьевича, потомственный сталевар и на все руки мастер. Вздохнув, Михаил Афанасьевич выдергивает с лысеющей головы волосок, пробует бритву. Надя вносит воду, и он тщательно намыливается, попеременно оттопыривая щеки.Через десять минут все готово. В зеркале отражается круглое розовое лицо с добрыми голубыми глазами и расплывчатым двойным подбородком. Михаил Афанасьевич отправляется умываться. Он долго фыркает и кряхтит под рукомойником, расплескивая воду и делая «брр».
— Господи, — говорит Надя. — Ты бы поаккуратнее…
— Ничего, — отвечает сквозь фырканье Михаил Афанасьевич. — Подотрешь…
Он наклоняется пониже, чтобы подставить под струйку шею, но тут верхний крючок на его брюках с треском отрывается и падает в миску.
— Вот еще… — бормочет он, придерживая одной рукой брюки, а другой шаря в мыльной воде. — Надя! Пришей-ка, слышь…
Присев на корточки и держа в зубах запасную нитку, Надя пришивает мокрый крючок.
— Фу-у, — отдувается она, распрямившись и выплюнув нитку. — Ну и отрастил пузо…
— А что? — улыбается Михаил Афанасьевич. — Как положено.
— Положено… — передразнивает Надя. — Посовестился бы в свои тридцать пять.
— Должность такая, — смеется Михаил Афанасьевич. — Видала ты тощих директоров?
Он утирается, приглаживает набок волосы. Надя снимает с плиты сковороду со шкварчащей глазуньей. Михаил Афанасьевич садится за кухонный стол и принимается есть.
— Та, рябенькая, — говорит он, наклонясь над сковородой, — та, что на прошлой неделе купили, — несется, нет?
— Шут их разберет, — отзывается Надя. — Сегодня пяток нашла.
— Ну вот… — разочарованно тянет Михаил Афанасьевич. — Это от всех-то? — Он вытирает хлебом сковороду и спрашивает: — А петух ее, это самое… топтал, не заметила?
— А ну тебя! — Надя краснеет. Михаил Афанасьевич заливается смехом.
— Там им, должно быть, холодно, оттого и нестись не хотят. Взяла б сюда, пусть бы под печью посидели.
— Чего не хватало! — огрызается Надя. — И на кой только эти куры, не знаю, — говорит она, наливая в кружку молоко. — Вон на поселке яиц сколько хочешь, хоть тыщу бери, и недорогие.
— Как же, — говорит Михаил Афанасьевич. — Для того я из областного центра уехал, чтоб в сельской местности яички за наличный расчет покупать…
Съев миску густого лапшевника, он выпивает кружку молока, затем горячего мутного чая, и поднимается, с опаской придерживая крючок. Покряхтывая, влезает в пиджак, надевает кожаное пальто с потертыми боками.
— Придется, это самое, кожан обновить, — говорит он, осматривая себя и вдвигая ноги в глубокие суконные боты. — Несолидно как-то получается… Ну, пока!
На дворе морозно и ясно; начался апрель, но весна не торопится. В степи еще лежит снег. В поселке же днем на солнце оттаивает, жирная земля в проталинах заметно дымится — «парует». А к ночи все подмерзает, и утром остекленевшая дорога звенит под ногой.
Михаил Афанасьевич идет посредине улицы, круша ботами ледок на вымерзших лужицах.
Он старается идти неторопливо, слегка подавшись вперед животом, чуть насупившись, не глядя по сторонам, — словом, именно той походкой, какой ходил один знакомый ему руководящий работник. Такую походку он считает наиболее соответственной своему нынешнему положению. Дается она ему нелегко: всю жизнь он ходил скоком, мотал руками. Чтоб отучиться, он теперь засовывает их поглубже в карманы.
Навстречу ему попадаются ребятишки, на бегу они шумно шлепают друг дружку по спинам сумками и портфелями, а завидев Михаила Афанасьевича, умолкают и чинно здороваются. Он степенно кивает в ответ.