Сладкий воздух и другие рассказы
Шрифт:
Поскольку собрано было больше, чем нанесен умышленный ущерб стране, разница осталась ее дожидаться, чтобы, если вернется, была хоть какая надежда найти жениха на эти ее неимоверные месячные.
А сейчас он чистит прошлогоднюю картошку для отвода глаз как из-за идущих мимо забора прохожих, которые последнее время проходить перестали — все переселились, так из-за пыльного оконца соседнего продолговатого дома, откуда наверняка глядит ненужная ошибка его жизни — она, у которой нижние женские штаны пахли подсолнечным маслом.
О не спускающее глаз слепое это окно! И почему он тогда как мужчина не удержался! Они только-только сюда поселились, жена куда-то ушла, а она появилась
— А любовь как по-вашему будет? — спросила она, уже встав и вытираясь между белых своих с синими жилами ног. Говорить, как «любовь» по-настоящему, ему не захотелось, и он сказал по-румынски — «юбиря».
— Вот гадости какие! — обиделась она и стала по очереди засовывать ноги в штаны.
Ну разве надо ему это было? Конечно нет. И он взял за правило никогда больше с ней не соединяться. Чего там не соединяться! Вышло так, что он ее больше никогда почти не видел, потому что покойница жена с ней сразу поссорилась, а дом был угловой. В магазин, или керосиновую лавку, или еще куда она ходила по одной улице, а он ходил на работу по переулку поперечному.
К его дому низкий ее, продолговатый и тоже деревянный дом был повернут глухой стеной, на которой ближе к сеням было, как это почему-то здесь заведено, неожиданное оконце, мутное от пыли и навсегда задернутое неразличимой ситцевой занавеской. От того, как падал свет дня, ситец иногда из-за пыли виднелся, но никогда не шевелился, хотя ясно чувствовалось, что она от окошка не отходит, подглядывая за ним и за его обстоятельствами. Но так, чтобы вдруг встретиться и отвести глаза — такого не вспомнить…
Осень бывала тут всякая. То с мелкими дурными дождями, и тогда смерть мокрой травы, глянцевых листьев на кустах и — ненужных — на деревьях, то есть весь привычный обвал желтой осенней печали благоухал мокрой корой и сладкой гнилью, зато низшие человекообразные — грибы, которые тоже умирали, смердели разложением. А вот когда дожди сыпались не переставая и стояли холодными оцинкованными стенками, тогда получалась уже не осень, а сидение в темном вымокшем доме или бесконечное лежание в тусклой больничной палате, где потолки, протекая, каждый год дополнялись новыми ржавыми разводами.
Сейчас он, слава Богу, сидел у себя во дворе среди сухой поздней и еще не совсем погибельной осени. Огород был пуст и обобран — кроме вялой бесцветной ботвы и кучек выдернутой, где собирали морковку, земли (вялые хвостики тонкой и негодной валялись тут же), на грядках ничего не оставалось. Все августовские флоксы ссохлись и стояли теперь коричневым мусором, а листья их скрутились или обвисли, и золотые шары, хотя цвели долго и поздно, давно отцвели. Один вовсе побурел и свесил мертвую последнюю голову. Было скучно, и всё было видать, потому что от летней неразберихи остались только сухие стебли и пустые прутья.
И пусть теперь ни во что толком не вглядеться, зато четко
виднеются гвозди, бурые и пригнутые к серым доскам строений. Они недозабиты и притиснуты к древесине, и, если какой отогнуть и с трудом вытащить большими клещами с разболтанной осевой заклепкой, в доске останется бурая кривая канавка с просечкой от шляпки, а по другую сторону от возникшего гвоздевого отверстия — вмятина, произведенная упиравшимися, пока вытягивался долгий гвоздь, клещами, и вмятина эта хоть доску и попортила, но ржавого на ней мало — след от клещей, и всё.Заметь его сонные глаза всю уйму порченых гвоздей здешнего житья и знай он чужие предания, он мог бы предположить, что на худых наших тесинах пробовались нагели распятия и, не пройдя проверки, для богоубийства рекомендованы не были. Или что доски, как сопригвожденные с Богочеловеком разбойники, небрежно и второпях приколочены к своим захудалым сарайным Голгофам…
Но он о таком не знает. И пусть. Зато мы знаем.
А он иногда уставится на что-то, и может показаться, что думает об этом чём-то, но на самом деле думает он о чем-то своем, а о чем, сказать нельзя, потому что думает он, а не мы. Может, о капельнице, из которой натекала спасительная для него сывороточная душа?
Сейчас же, глядя на какую-то штакетину, он видит курицу, которая почему-то — до сих пор такого не было — уставилась на него, и, чтобы не связываться ни с ней, пока что ни разу не моргнувшей, ни с ее хозяйкой, которая сейчас скрытно глядит из пыльного окошка, он курицу не спугивает, а решает, что, если встать и пойти в дом, та сама всполошится и тоже уйдет…
У себя, в румынской земле, он девушкам не нравился. У него и тогда не виднелись глаза (а девушкам главное — глаза), зато вместо них были узкие безресничные полоски, отчего вплоть до бровей доходили высокие щеки с темным румянцем, из-за которого его считали чахоточным если не уже, то в будущем. Рот тоже был сжатый и узкий и по сравнению с бурыми щеками выглядел бескровным.
Он же одну девушку — медникову дочку — полюбил. И однажды летом, плохо отмытую и пахучую, с позеленевшими по причине отцовой меди ногтями, он зазвал ее за портовые сараи в пыльные лопухи — а куда еще? — кормить пастрамой и большими помидорами, и сам ел тоже. И стал засовывать руку в выгоревший ситцевый вырез к ее потным грудям, а она только смеялась и захлебывалась помидором. Но в грудях он быстро запутался и полез поэтому под линялую, теплую от солнца юбку к влажному животу, а она смеяться перестала и засопела, а тут как раз мимо шли два опившихся еврейским пивом матроса и зашли за сараи выпустить нестерпимое уже пиво на серую горячую стену, и, не заметив в лопухах свидетелей, откинули, покачиваясь, переда парусиновых замызганных порток, достали оттуда словно бы короткие и толстые рукоятки отцовых — так ей показалось — молотков и стали почему-то поливать из них сарайные доски. А она глядела, окаменев, на выбрасывающий бурную влагу мужской такелаж, на содрогающиеся от гидравлической отдачи оба матросских молотка и видневшиеся под ними волосяные какие-то клубни.
Матросы, рыгая, отрясли отработавшие члены, запели радостную песню и ушли куда шли. Намокшие и потемневшие доски сразу стали исходить человеческим паром. Вылупив остановившиеся и тоже потемневшие глаза, она его отпихнула и опрометью убежала в какую-то портовую расщелину, на ходу выдергивая забившуюся в молодую задницу юбку.
Через два дня вся ее семья срочно уплыла с большими сундуками на подвернувшемся пароходе к бабушкиному брату в Америку. Еще через пару дней ее белобрысая подруга принесла ему фотографию, сделанную в ателье фотографа Бессараба, и записку: приезджай тебя «ждут».