Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сладкий воздух и другие рассказы
Шрифт:

Очнулся он от того, что здорово качало. То и дело коротко кричал гудок с палубы. Других гудков не раздавалось. Очевидно, купец ушел в море, поскольку отваливать от крайнего кнехта — туман не туман — ничем не грозило. Где-то лилась вода. Качало все сильней. Поблизости заелозил груз. Он снова чуть не умер — если сдвигается груз, даже матросы не знают, что делать. У ноги что-то метнулось. О крысах он, соглашаясь на трюм, не подумал. Сывороткой шибануло сильней. Бочка, в которой явно находилась брынза, когда корабль кренился, плеснув рассолом, подъезжала. Обливаемый соленой жидкостью, он поджимал ноги, потому что крысиная возня не утихала — у этих тварей шла своя жизнь. Они попискивали и чмокали. Вероятно, крысята сосали матку. Взрослые

же ни с того ни с сего взвизгивали, словно переживали похотливые кульминации.

Ему казалось, что он вот-вот умрет. Вообще-то, можно считать, он уже очутился в аду — по нему бегали крысы, невыносимо воняло рыбой, на палубе топали, сверху что-то валилось. Баклага оказалась пустой, но завинченной, хотя он глотнул из нее только один раз, когда возле трапа испугался трюмной тьмы. Сыра с помидорами было не нащупать.

Потом наступило беспамятство — на голову ему упали пудовые рыбацкие сапоги. А еще — этого он знать уж совсем не мог — лежал он в собственных нечистотах и на раздавленных помидорах желтого сорта.

Когда его выволок на палубу хриплоголосый, снова пьяный матрос, вокруг была тихая спокойная ночь. В небе стояли звезды. Матрос, бормоча гнусные слова, подвел его к свисавшему с борта трапу и толкнул спускаться к ночной воде, чтобы уплывал к темневшему вдали громадному берегу.

Стукаясь о борт, как черный мешок на веревке, он коснулся ногами теплой воды и поплыл куда показали. Черная вода посвечивала перед глазами и блестела, и сразу стали смываться запахи тухлой рыбы, брынзы, блевотина и трюмная жуть. Одежа на нем, и сандалии, и комок американских денег в кармане за недолгий путь к берегу тоже хорошо промылись, а голову в картузе он держал над водой, чтоб не растеклись буквы в девичьей записке.

Вот зашуршала по песку ночная каемка моря. Вот он ступил во тьме на берег и по инерции шага два пробежал вперед, чтобы упасть на него, и потрогал теплую его грудь, и припал к ней, и заснул, сразу же прижавшись к той, ради кого ехал.

Когда он проснулся, берег был по-дорассветному пустой и мертвый, а сверху серело небо. Из отвыкших видеть глаз стали пропадать белый туман, трюмный мрак и черная полоса земли, к которой по светящейся воде он плыл. Зато теперь с молитвенного коврика возле старой дырявой лодки, очевидно после намаза, глядел на него оборванец со счастливым американским лицом. В отдалении виднелась серая рыбацкая деревенька — по виду большая такая мусорная куча.

Не зная других способов спросить, он замычал, показывая на деревеньку. Однако румынское словцо, как видно, все же вырвалось, потому что по быстрой смекалке бродяги стало ясно, что тот, очевидно, гагауз и, очевидно, калифорнийский.

— …Там? Там пиндосы с маланцами в дружбе народов живут. Гяуры, мать их еб…

Беглец показал рукой на остальную землю — а там?

— …А там тоже Страна Советов…

— …Как это?..

— …Так это. И там. И вон там… Везде. Сверху молот, снизу серп… — Решив, что новый человек чего-то не понял, оборванец пропел: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышат мать их еб!» — и закончил: — На, попей лучше…

Появилось слепящее, совсем как дома, солнце, и от внезапной этой яркости узкие его глаза окончательно сощурились, а веки вовсе сомкнулись. Щеки подошли выше к бровям. Рот стиснулся тоже и на без того некрасивом лице образовал совсем узкую полоску…

Тут было все не как у людей, и уж точно не как там, куда он уплывал известно зачем. Все здешние оказались осоавиахимовцами и значкистами. Летом брили, чтобы не потела, голову. Ходили в толстовках, подпоясанных курортными узенькими ремешками с серебряным наклепом. Еду не покупали, а доставали. Женщины, если отцеплялся чулок, юбку приподнимали невысоко и в сторонке, чтобы незаметно от мужчин, а в разговорах старались красиво выражаться — например, свою или чужую задницу называли для скромности женя. Ему это деликатное выражение понравилось,

и первая, от которой он его услышал, стала ему хорошей женой, покойница.

Он был изо всех самый беговной(так про него говорила покойница жена) и вскоре уже смог купить себе часы. Но оказалось, что стекло в них чуть что раздавливалось, а новое было не достать, и могла отскочить из-за этого стрелка. Для сохранности стеклышка на часы ставились особые решетки, хотя через них плохо виднелся циферблат. Плексигласовые же появятся потом, уже в войну, однако они на холоде вываливались сами — здесь было зимой ужасно холодно.

Дела со временем пошли неплохо, но приговаривать, как отец, «на пыню с брынзой есть, и слава Богу!» — он отучился, потому что пынясмешила сыновей и называлась тут «хлеб», а брынза после корабельного трюма ему опротивела, к тому же здесь ее поминали, когда его или его детей хотели обозвать. Поэтому он стал говорить «на хлеб с маслом есть, и слава Богу!». Тем более что на хлеб с маслом действительно было и на разное другое тоже — довольно скоро сообразив, что на чехольчиках юбири, стиранных хозяйственным мылом, тут не заработаешь, он сделался значкистом, завел книжку мопровца, хотя по-настоящему развернулся на трикотаже, изготовлявшемся из левых государственных ниток.

Несмотря на багровые щеки, чахотки с ним так и не случилось, зато он пережил несколько операций — мучительных и безнадежных, и теперь вот сидеть может только на резиновом кольце.

Все, кто держал его за большого человека, приходили в больницу и приносили сваренный женами куриный бульон, паровые кнедлики, а также морс в бутылках, заткнутых чистыми тряпочками, и газету «Московский большевик», чтобы почитать. Если, пока он лежал, затеивалась подписка на заем, его обязательно подписывали на сколько скажет, а лапитутниквсегда на больше чем надо, хотя его никто не просил.

Разговоры с этим дураком вспоминать не хотелось. Скажем, такой.

— Ну? — спрашивает он в серую подушку, лежа на животе после нехорошего укола.

— Что — ну?

— Ну — это всегда ну.

— Что вы хотите знать?

— То, что ты не хочешь сказать.

— О! Так вы дамочек имеете в виду? — и хихикает, всегда выворачивая всё на похабное.

В последней же больнице, после которой сидеть приходится только на круге, его навещали всего два раза и принесли сплошное повидло, а лапитутникне явился вовсе, хотя раньше прибегал первый, причем с маринованным своей заикой женой хорошим «заломом» — селедкой в баночке.

Но почему они так нахально уходят из-под его руки? Из-за вечных операций? Ну нет. Скорей потому, что люди с травяных улиц стали разъезжаться — слободу ломали. Сжившееся наше сообщество, будучи занято смотровыми ордерами, переездами и вообще новыми в те годы способами жизни, теряло родовые переулочные связи, ибо, если раньше дойти друг до друга было три забора, теперь приходилось ехать на трамвае с пересадками. Телефоны же имелись только у начальства из ОРСа и у тех, кто под сретенскими лестницами шил шапки или, как лапитутник, крутил маловажные дела. Да и независимость лучше зависимости, и, честно говоря, ходить под ним потому, что так сложилось, им здорово надоело, так что теперь он один, и внизу печет и не проходит, хотя вот-вот приедет сын.

Ему показалось, что занавеска шевельнулась, но кончилась картошка, и он встал пойти взять уже совсем гнилые ее зимние остатки, прилипшие боками к плетеной корзинке. Летом из них вылезали бледные корни, а сейчас осталась одна кожура вокруг хлюпающей бывшей картофельной сути, так и не ставшей вареной или жареной, а в ловких руках надомников даже обращавшейся в скрипящую, когда ее уминаешь, белую картофельную муку, сразу помогавшую детям от зуда глистов.

Он принес липкую эту гадость, а заодно и гнилой лук, который тоже собирается чистить на виду у всего света.

Поделиться с друзьями: