Сладострастие бытия (сборник)
Шрифт:
– Господин полковник, может, стакан воды?
– Да, стакан воды…
Я вышел, отыскал кухню, а когда вернулся со стаканом воды в руке, Ла Марвиньер сидел на стуле, свесив голову между колен. Я приподнял его и крикнул:
– Господин полковник, господин полковник!
Ему не хватало воздуха, и он меня уже не видел. Еле слышно он прошептал:
– О! Когда-нибудь это должно было случиться…
Я так и не понял, говорил он о перемирии или о смерти. Голова его упала, и все было кончено…»
Магнан помолчал, смял сигарету и произнес:
– Говорю вам, другого объяснения у меня нет. У него было слишком слабое сердце…
Поезд 12 ноября,
Эти страницы были написаны в Англии в 1943 году для английской публики. Автор, посылая их Луи Арагону по случаю годовщины основания Национального комитета писателей, сопроводил их письмом, которое мы считаем уместным привести здесь:
15
Перевод Л. Ефимова.
Дорогой Луи.
Это не рассказ, это не очерк, по-настоящему это даже не документ. Я не знаю, как это назвать. Этот текст был написан двадцать два года назад близ Лондона, в той же маленькой гостинице, где мы с Кесселем написали «Песнь партизан», и, быть может, на той же неделе.
Эти страницы пытались донести до англичан несколько образов неизвестной им страны, откуда я прибыл: Франции в беде. Они были опубликованы только в переводе. Я вдруг вспомнил о них, когда ты позвонил мне по тому странному созвучию душ, ключами от которого ты владеешь.
Двадцать два года! Сколько сегодняшних, вполне взрослых людей тогда еще не родились и у скольких тогда лишь едва-едва зарождалась память, и есть мы, чьи воспоминания медленно распадаются. Не стало ли то время для нас самих словно другой страной?
Накануне 12 ноября Гитлер решил оккупировать южную зону; в том поезде я искал пути отхода. Национальный комитет писателей отмечает в этом году и свою историю, и Историю; и делает это под знаменем Роланда. Двадцать два года назад все ущелья Испании были Ронсевальскими; олифанты звучали там глухо, но каждый уходивший уносил с собой твою песню-отклик, твой «Нож в сердце», твою песнь Эльзе:
А вы, что слышите ее из глубины беды,Глаза откройте, милой Франции сыны…Так что по всем этим причинам, а также ради всех воспоминаний и годовщин я посылаю тебе этот забытый блокнот, чтобы ты вырвал оттуда несколько страниц.
Сегодня я, вероятно, уже не написал бы так, да и вообще все это. Но я не способен тут что-либо править. Нельзя вычеркивать былое.
Сегодня, например, я наверняка стыдливо написал бы «нацисты» вместо «немцы». Мне жаль, что оба эти слова неизбежно слились за те десять жестоких лет. И я хочу надеяться, что тогдашняя Германия по-настоящему и окончательно стала чужой страной – чужой самой себе, чужой человеку…
Реймонду Мортимеру
Весь день 11 ноября 1942 года перевозка пассажиров и товаров на линии Бордо – Марсель была приостановлена. Это никого не удивило. Шли поезда с немецкими войсками.
Было предусмотрено и известно публике, что в случае полной оккупации или высадки союзников немцы за одну неделю захватят всю сеть французских железных дорог. Для уже обескровленной и лишенной всяких запасов страны, где доставка продуктов и без того осуществлялась еле-еле, это означало верный паралич, голод в деревнях, смерть в больницах. И наверняка соответствующую реакцию всего социального организма, всеобщее защитное движение против смерти.Должно быть, немцы это чувствовали, поскольку блокировали главную южную линию только на двадцать четыре часа.
– Движение возобновляется; немцы сажают свои войска в пассажирские поезда; для них это, конечно, гарантия, что эшелоны не будут взрывать, – сказал мне двенадцатого около полудня друг, у которого я провел месяц.
Я смотрел на пейзаж за окном. В память врезаются не те пейзажи, которыми восхищался пять минут, выйдя из машины в точке обзора, указанной на карте. И не те, что бежали вдоль вагонных окон. Главные из них те, что были перед глазами и под дождем, и в лунном свете, сам вид которых изменил вам кровь. Такие пейзажи также особая пора – пора любви, книги или выздоровления.
– Думаю, что уеду сегодня вечером, – ответил я своему гостеприимцу.
Я продолжал смотреть на дорогу вдоль текущей под нами Гаронны, на воду с отблесками смазанного металла, на прибрежные луга, на линии тополей, что скрещивались в долине, на зеленые, сиреневые и рыжие оттенки необыкновенной осени. Все здесь – свет, дружелюбные изгибы холмов на горизонте, видневшиеся сквозь деревья террасы, дом, даже окно, перед которым они росли, – все здесь было чистым восемнадцатым веком, чисто французским. И все становилось еще более четким для взгляда, приобретало еще большую плотность, потому что снизу, с дороги, доносился шум проходящих немецких колонн, стук огромных подошв – такой звук издают стальные гусеницы на асфальте… Если мои намерения и события соединятся и я покину Францию в один из ближайших дней, этот пейзаж наверняка останется последним из главных пейзажей памяти.
– «Борделе» опаздывает на час, – сказал мне служащий, взвешивая мой багаж.
«Борделе» – название поезда, и вот уже почти час я хожу взад-вперед по перрону вокзала в темноте, столь бедно усеянной крапинками фонарей, что не различить окружающие меня лица. Наконец из глубин ночи прибывает поезд. Вырастает локомотив с притушенным прожектором. Мимо вереницей проплывают двери; кое-где шторы неплотно задернуты, стекла кажутся бледными, подслеповатыми глазами.
Почему поезд 12 ноября, именно этот, а не какой-нибудь другой, останется в моей памяти самым большим, самым длинным? Мне предстояло встретить там Францию, которую я собирался покинуть, всю Францию во время худшего ее несчастья; мне предстояло встретить там и само несчастье – в зеленой униформе, рядом с Францией, на тех же вагонных полках.
Разрозненные люди, ожидающие, дрожа от холода, на перроне, внезапно умножаются в числе и еще до остановки колес образуют вокруг дверей гроздья, словно металлические опилки, притянутые магнитом подножек.
Я обращаюсь к контролеру; я еще верю в привилегии.
– До Тулузы ни одного свободного места, нигде.
И я тотчас же прилипаю к первой попавшейся грозди, не важно какой. Я поднимусь последним.
Протягивается чья-то рука, помогает втащить чемодан.
Я вновь вижу эту руку. Белая, довольно широкая, не слишком чистая. «Решительно, самых услужливых людей находишь всегда в третьем классе».
Мой взгляд немного поднимается. Над рукой замечаю рукав зеленой униформы; мой чемодан поднимает немец.