Сладострастие бытия (сборник)
Шрифт:
Пробираясь мне навстречу по коридору, он вынужден пройти мимо немцев. Я вижу на его лице такую судорогу холодной ненависти, читаю в его глазах такую глубину отвращения, такой разброд, что даже не сразу решаюсь подойти к нему.
– Ну вот, старина, до чего мы докатились, – говорит он мне.
И в течение десяти минут только это и повторяет:
– Вот, старина, до чего мы докатились!
Потом, вдруг:
– Видишь ли, дело Петена – жульничество. В течение двух лет нас морочили воинской честью. Заставляли поверить, будто мы возобновим борьбу в пресловутый день «Д». Так вот, этот день «Д» был вчера. А мы ничего не сделали. И они здесь. И мы вынуждены прогуливаться
Я невольно смотрю на его петлицы, какие и сам носил, и, хотя я сейчас в штатском, испытываю то же чувство физического унижения.
Мой товарищ стискивает мне руку.
– Не бойся, наших боеприпасов они не получат, разве что себе в брюхо, – говорит он сквозь зубы. – Мы вчера спрятали пять тонн за городом. Я сам вел грузовик.
Ничто не вынуждало его сообщать мне это. Просто он хотел, чтобы я знал: честь полка спасена.
– А если распустят армию, как собираются, – продолжает он, – ну что ж, тем лучше! Так дольше не может продолжаться. Переберусь в Англию или Африку или же уйду в горы со своими людьми. Ну давай, старина, удачи! Увидимся.
В нашем роду войск всегда желают удачи, особенно в плохие времена.
Семь часов. По холмам и фруктовым садам начинает разливаться сероватый свет. Я добираюсь до только что открывшегося вагона-ресторана. С большим трудом получаю место, потому что половина столиков зарезервирована для офицеров вермахта, а почти все остальные захвачены господами из гестапо. Вновь вижу своего соседа из второго класса. Он оживленно беседует с каким-то пассажиром, который ни о чем не догадывается.
Не говорю ни слова людям, сидящим за моим столом. Отныне здесь, как в Париже, да и во всей Франции, прежде чем шепнуть: «Немцы… Петен… Лаваль…» – надо будет трижды оглянуться. Большую часть времени люди станут молчать.
Нам подают гнусную черноватую жидкость без сахара и ломоть сероватого хлеба без всего.
У немецких офицеров есть сахар и масло. Агенты гестапо, как добрые французы, удовлетворяются мерзким пойлом.
Я наблюдаю за офицерами. Они смотрят, как занимается утро над страной, которая им еще не знакома. Курят с явным удовольствием. У воздуха завоеванной страны для гордости особый вкус. Среди самых молодых замечаю одного, который читает, наклонив голову. И этот становится человеком. Я чувствую, что у него есть мать, любимые авторы; наверное, он любит ходить на концерты, играть в теннис или ездить верхом. Но его смерть тоже необходима…
Идя обратно, качаясь от одной стенки к другой по коридору спального вагона, узнаю приятный голосок за моей спиной.
Молодая женщина, с которой я теперь говорю, помимо титула маркизы носит две из самых прославленных фамилий Франции. Герб на перстне, украшающем ее мизинец, прилагался некогда к военным указам и мирным договорам. Она едет из Парижа. Эта особа очень мала ростом и очень элегантна. На ней огромные деревянные башмаки, сработанные искусно, как консоль в стиле Людовика Пятнадцатого. Она выглядит в них так, будто взобралась на две галеры. Сейчас самые умелые обувщики стали мастерами по изготовлению сабо.
Я с радостью соглашаюсь присесть ненадолго в ее купе. Это возможность немного расслабиться. По крайней мере, здесь можно будет без страха выражать свое отвращение. И мы его выражаем, стараясь, однако, не слишком отягчать себя. Я ведь имею дело с женщиной светской, и чересчур задерживаться, даже сегодня, на горьких темах – дурной тон. Она сразу же рассказывает мне парижские истории.
– Старый барон де N был приглашен на обед к одной известной актрисе… которую повесить мало, – добавляет моя собеседница. – Войдя в прихожую, первое, что он замечает, –
это шинель немецкого офицера. Красивая зеленая шинель на ручке кресла. Тогда N… вновь берет свой котелок из рук лакея и говорит ему просто: «Соблаговолите объяснить мадам, что, как только я вошел к ней, мне стало дурно». Мило, не правда ли?В другой день я бы наверняка рассмеялся. Но сегодня мне это кажется настоящим пустяком. Но я не хочу оставаться в долгу и привожу совсем недавние слова преступника, сидевшего меж двух жандармов, и немца, решившего, что мясо «английское». Я уверен, что благодаря ей эти анекдоты быстро разнесутся. Но о печальной стороне – о голодном ребенке, о жалости, которую мне внушил уголовник, – сообщать воздерживаюсь. Мне кажется, что это не для моей знакомой, с которой я говорю.
Она мне показывает свою последнюю выдумку: коробку для сбора окурков от лучшего сафьянщика столицы.
Я вновь вспоминаю четырех «новобранцев», распевавших сегодня ночью «Рядом с моей блондинкой». Но теперь, словно веселость этой молодой женщины что-то объяснила и прояснила, я их понимаю и почти одобряю.
Ничто и никогда не отнимет у нашего народа – ни у самой простой, ни у самой утонченной его части – способности улыбаться. Ничто не помешает парижанке быть элегантной даже в деревянных башмаках, ничто не помешает кавалерийскому офицеру сказать «удачи» наперекор любому несчастью, и ничто не помешает преступнику в наручниках желать, чтобы «эту мразь вышвырнули отсюда». Никто не склоняет головы. Никто не отказывается от своей крови.
Эта непринужденная, легкая беседа, эта улыбка, к которой я присоединяюсь, быть может, и есть то, от чего мне за всю мою поездку по-настоящему полегчало.
Стучат, дверь открывается, и я вижу на пороге Пьера.
Я изрядно удивлен. Он на мгновение колеблется.
Улыбка молодой женщины ничуть не меняется. Она самым естественным образом начинает представлять нас друг другу и изумленно восклицает:
– Как, вы знакомы?
Сам-то я гораздо больше удивлен, что она знакома с Пьером.
Мы въезжаем в Марсель, Пьер смотрит на часы. Хоть он это и скрывает, я замечаю в нем некоторую неловкость и беспокойство.
– Пожалуйста, месье, пожалуйста, вы можете быть совершенно спокойны, – говорит моя знакомая с любезным жестом.
И тут я вижу, как Пьер встает на диванчик, засовывает руку за багажную сетку и достает оттуда обычного формата довольно пухлый белый конверт и тотчас же прячет в карман своего пальто. Наверняка в этом конверте достаточно, чтобы всех нас отправить в Верхнюю Силезию.
– Быть может, я попрошу вас еще раз, мадам… – произносит Пьер.
– Все, что вам угодно, – отвечает та, словно речь идет о самой безобидной услуге и словно двести пятьдесят полицейских рейха не набились в этот поезд.
Наклонившись ко мне, чтобы сказать последнее слово, она добавляет:
– Похоже, наши старые семьи так потрепаны, что находятся вне всякого подозрения.
Марсель. Едва поезд останавливается, те же немцы, которые этой ночью так услужливо помогли мне поднять чемодан, вторгаются в вагон первого класса, куда я только что вернулся, и приказывают всем очистить места, даже пассажирам с билетом до Ниццы и Тулона. Солдаты торопят, напирают, теснят. Кажется, еще чуть-чуть – и начнут вышвыривать багаж в окна. Вагон должен быть освобожден для офицеров действующей армии. Какое удовольствие испытывают эти люди, получая то приказ быть любезными и вежливыми, то – час спустя – приказ вести себя по-хамски? Не понимаю. И никогда не пойму. Я ненавижу их за это послушание, за то, что они приняли это, желали этого.