Сластена
Шрифт:
Нельзя сказать, чтобы это было замечательно, но мы справились, лица не потеряли. Отчасти мне мешало, как я уже сказала, присутствие еще троих, у которых, кажется, не было своей любовной жизни, и они, наверное, напрягали слух — не раздадутся ли, кроме скрипа пружин, какие-нибудь человеческие звуки. А отчасти еще то, что Том был молчалив. Он не произнес ни одного ласкового, нежного, прочувствованного слова. У него даже дыхание не участилось. Я не могла отделаться от мысли, что он втихомолку регистрирует наши занятия, делает мысленные заметки впрок, складывает и уточняет фразы, выбирает неординарные детали. Я опять вспомнила рассказ про фальшивого викария и Джин с «чудовищным клитором» размером с пенис мальчика-подростка. Что Том подумал о моем, когда измерял его языком? Обыкновенный — не стоит и запоминать? Когда Эдмунд и Джин воссоединяются в Чок-Фарме и ложатся в постель, она, в оргазме, издает «тонкое блеяние», «отчетливое и через равные интервалы, как сигнал времени на Би-би-си». Как же тогда описать мои тактично приглушенные звуки? Такие вопросы давали толчок другим нездоровым мыслям. Нил Кардер наслаждался
К моим мучениям добавилась фантазия, что вот мы закончим, и он достанет из пиджака блокнот и ручку. Конечно, я его выставлю! Но эти самоедские мысли были просто дурными снами. Он лежал на спине, я лежала головой на его руке. Холодно не было, но мы натянули на себя простыню и одеяло. Задремали ненадолго. Я проснулась, когда хлопнула входная дверь внизу и на улице послышались удаляющиеся голоса моих соседок. Мы остались одни в доме. Я не видела Тома, но почувствовала, что он совсем проснулся. Какое-то время он молчал, а потом предложил повести меня в хороший ресторан. Деньги из фонда еще не пришли, но он был уверен, что скоро придут. Я молча это подтвердила. Макс подписал ведомость два дня назад.
Мы пошли в «Белую башню» в южном конце Шарлотт-стрит, ели ягненка по-гречески с жареной картошкой и выпили три бутылки рицины. Мы могли себе это позволить. Какая экзотика: ужинаешь за счет секретных ассигнований и не можешь сказать об этом. Я чувствовала себя очень повзрослевшей. Том рассказал, что во время войны в этом ресторане подавали колбасный фарш `a la grecque [27] . Мы пошутили насчет того, что скоро эти дни вернутся. Он поведал мне литературную историю этого заведения, а я обалдело улыбалась и слушала с пятого на десятое, потому что в голове у меня звучало что-то вроде музыки — симфония на этот раз, что-то медленное и величавое, полногласное, наподобие Малера. В этом самом зале, говорил Том, Эзра Паунд и Уиндэм Льюис затеяли журнал вортицистов «Бласт». Имена их и название ничего мне не говорили. Мы возвращались из Фитцровии в Камден под руку, пьяные, и болтали вздор. Наутро, когда мы проснулись в моей комнате, новая карточная игра далась легко. И даже была радостной.
27
По-гречески (фр.).
15
В конце октября время, как обычно, отодвинули назад, сумерки опускались раньше, и настроение в стране стало еще хуже. Ноябрь начался с похолодания, и зарядили дожди. Все говорили о «кризисе». Правительство печатало талоны на нормированный бензин. Со времен войны ничего подобного не происходило. Было общее ощущение, что мы катимся к чему-то нехорошему, неизвестному пока, но неизбежному. Были опасения, что вот-вот разрушится «структура общества», но опять же никто не понимал, к чему это может привести. Я же была счастлива и занята работой; у меня наконец появился любовник, и я старалась не думать о Тони. Злость на него сменилась — или, по крайней мере, смягчилась — раскаянием от того, что я так сурово его осудила. Неправильно было забывать о той далекой идиллии — о нашем лете в суффолкском коттедже. Теперь я была с Томом, чувствовала себя защищенной и могла уже не трагически, а с ностальгией вспоминать тогдашнюю жизнь. Тони, может, и предал страну, но задал мне направление в жизни.
Я вернулась к чтению газет. Меня занимали страницы с комментариями, жалобами и сетованиями — я узнала, что у журналистов они зовутся «почему, ну почему». Почему, ну почему университетские интеллектуалы приветствуют бойню, учиненную Временной ИРА, и романтизируют Сердитую бригаду и Фракцию Красной Армии? [28] Воспоминания об империи и о нашей победе во Второй мировой войне преследуют нас и укоряют: почему, почему мы должны прозябать в застое среди руин былого величия? Преступность стремительно растет, повседневная вежливость уходит, улицы в грязи, экономика и моральный дух надломлены, уровень жизни ниже, чем в коммунистической Восточной Германии, мы разделены, воинственны, ничего не значим в мире. Бунтари, нарушители гражданского мира разрушают наши демократические традиции, телевидение истерично и тупо, цветные телевизоры слишком дороги — и все сходятся на том, что надежды нет, что страна кончена, что наше время в истории прошло. Почему, ну почему?
28
См. выше.
Следила я и за ежедневными печальными вестями. В середине месяца импорт нефти снизился, Национальный совет по углю предлагал шахтерам шестнадцать с половиной процентов, но они, воспользовавшись тем, что ОПЕК подняла цены, требовали тридцать пять и запретили сверхурочные. Детей отправляли домой, потому что школы не отапливались, уличные фонари гасили, экономя энергию, ходили дикие слухи, что из-за нехватки электричества все будут работать три дня в неделю. Правительство в пятый раз объявило чрезвычайное положение. Одни говорили: заплатите шахтерам, другие — долой вымогателей и шантажистов. Я следила за всем этим. Я обнаружила в себе вкус к экономике. Я знала цифры и знала, как
одолеть кризис. Но мне было все равно. Я была занята Заступом и Гелием, пыталась забыть Вольта, и сердце мое принадлежало «Сластене», моей личной роли в ней. Это означало поездки ex officio [29] в Брайтон, где у Тома была двухкомнатная квартира в узком белом доме поблизости от вокзала. Клифтон-стрит походила на рядок рождественских тортов с глазурью, воздух был чистый, нам никто не мешал, кровать была современная, сосновая, матрас бесшумный и твердый. Через несколько недель для меня это место стало домом.29
По служебной надобности (лат.).
Спальня оказалась чуть-чуть больше кровати. Дверцу гардероба можно было открыть только на четверть метра. Приходилось лезть туда рукой и нашаривать нужную одежду. Иногда я просыпалась утром под стук пишущей машинки за стеной. Рабочая комната Тома служила также кухней и гостиной и была попросторнее. Сверху открыта до стропил амбициозным строителем — хозяином дома. Неровный стук клавиш и крики чаек — я просыпалась под эти звуки и нежилась с закрытыми глазами, наслаждалась переменой в моем существовании. До чего одиноко мне было в Камдене, особенно после увольнения Шерли! И какое удовольствие — приехать в пятницу в семь часов, после трудовой недели, и пройти несколько сотен шагов вверх по склону под уличными фонарями, вдыхая запах моря, с ощущением, что от Брайтона до Лондона так же далеко, как до Ниццы или Неаполя, а у Тома в холодильничке ждет бутылка белого вина, а на столе в кухне — два бокала. Выходные мы проводили просто. Мы лежали в постели, мы читали, гуляли по берегу моря, иногда по холмам, ели в ресторанах — обычно в Лейнсе, на узких улочках восемнадцатого века. И Том писал.
Он работал на портативной машинке «Оливетти», в углу, за ломберным столиком с зеленым сукном. Он вставал ночью или на рассвете и работал часов до девяти, потом возвращался ко мне в постель, а потом засыпал до полудня. Я тем временем шла выпить кофе с круассаном около Открытого рынка. Тогда круассаны были в новинку в Англии, и это придавало экзотики моему уголку Брайтона. Я прочитывала газету от первой полосы до последней, за исключением спорта, и шла в магазин купить бекон, сосиски и яйца для позднего завтрака.
Деньги из фонда поступали — иначе как бы мы позволили себе обедать в ресторане «Уилерс» и набить холодильник бутылками шабли. В ноябре и декабре Том заканчивал преподавание и работал над двумя рассказами. В Лондоне он познакомился с издателем и поэтом Иэном Гамильтоном, который затеял литературный журнал «Нью ревью» и попросил прозу для какого-нибудь из первых номеров. Он прочел все опубликованное у Тома и, выпивая с ним в Сохо, сказал, что это «вполне хорошо» или «неплохо» — очевидно, высокая похвала в этих кругах.
В легком самоупоении, свойственном недавним влюбленным, мы обзавелись собственными уютными ритуальчиками, собственными условными фразами и фетишами, и субботние вечера проходили у нас по одному и тому же заведенному порядку. Ранним вечером — постель, наше «главное дежурное блюдо». «Примоститься» ранним утром — не в счет. В приподнятом настроении, с посткоитальной ясностью в мыслях, к вечеру мы одевались и, прежде чем выйти на улицу, выпивали почти целиком бутылку шабли. Ничего другого мы дома не пили, хотя оба ничего не смыслили в вине. Шабли выбрали в шутку, потому что его, кажется, любил Джеймс Бонд. Том ставил музыку на своем первоклассном проигрывателе, обычно — бибоп; для меня это был всего лишь аритмичный поток произвольных нот, но звучало изощренно и чрезвычайно продвинуто. Затем мы выходили на пронизывающий морской ветер и шли вниз, в Лейнс, обычно в рыбный ресторан «Уилерс». Полупьяненький Том часто перебарщивал с чаевыми, так что официанты нас признали и с некоторой торжественностью провожали к «нашему» столику в стороне, откуда мы могли наблюдать за другими посетителями и подсмеиваться. Наверное, мы были невыносимы. Для начала мы с важностью заказывали «наше обычное» — два бокала шампанского и дюжину устриц. Не уверена, что они нам нравились, но нравилась самая идея, что мы их едим, — разложенные овалом древние морские существа среди петрушки и располовиненных лимонов, зажиточно блестящая при свечах подушка колотого льда, серебряное блюдо, полированный графинчик с соусом чили.
Когда мы говорили не о себе, к нашим услугам была вся политика: кризис в стране, Ближний Восток, Вьетнам. Теоретически мы должны были бы занимать более расплывчатую позицию касательно войны во имя сдерживания коммунизма, но держались ортодоксальной точки зрения, распространенной среди наших сверстников. Борьба убийственно жестокая и явно проигранная. Мы также следили за мыльной оперой вокруг превышения власти и недомыслия — Уотергейтом. Том, как и большинство моих знакомых мужчин, был отлично осведомлен о составе участников, датах, обо всех поворотах сюжета и мельчайших конституционных нюансах и потому не мог найти во мне полноценного союзника, способного разделить его негодование. Другим полем была литература. Он показывал мне любимые стихотворения, и тут затруднений не было — я их тоже полюбила. Но он не мог пробудить во мне интерес к романам Джона Хоукса, Барри Ханны и Уильяма Гэддиса и был равнодушен к моим героиням — Маргарет Дрэббл, Фэй Уэлдон и последнему моему предмету страсти — Дженнифер Джонсон. Его любимцы казались мне слишком сухими, мои ему — слишком чувствительными, хотя с приговором Элизабет Боуэн он согласился повременить. Единственное, на чем мы сошлись за это время, — новелла Уильяма Котцвинкла «Пловец в тайном море» (у Тома был сигнальный экземпляр). Он находил, что у нее чудесная композиция; мне казалось, что она мудрая и грустная.