Сластена
Шрифт:
Какие выводы он может сделать после двадцати трех лет работы? Он хотел бы сказать о двух. Первое, самое важное. Холодная война не окончена, что бы ни говорили люди, и борьба за свободу культуры по-прежнему необходима и всегда будет благородным делом. Хотя среди левых осталось мало поклонников Советского Союза, есть огромное застывшее интеллектуальное пространство, где люди лениво держатся нейтралистской позиции: Советский Союз не хуже Соединенных Штатов. Этим людям надо противостоять. А во-вторых, он процитировал старого товарища по ЦРУ, ставшего радиожурналистом, Тома Брейдена, который сказал, что Соединенные Штаты — единственная страна на планете, которая не понимает, что маленькое иногда работает лучше большого.
Это вызвало одобрительный шепот среди сотрудников нашей экономной службы.
— Наши проекты стали слишком большими, слишком многочисленными и разнообразными, слишком амбициозными и затратными.
Вопросов Пьеру, если так его звали, не предполагалось; закончив, он коротко кивнул в ответ на аплодисменты, и Наттинг повел его к двери. Кабинет пустел, младшие, естественно, уходили последними, и я со страхом ожидала момента, когда Макс обернется, поймает мой взгляд, подойдет и скажет, что нам надо поговорить. Разумеется, по службе. Но, увидев его спину и большие уши, когда он продвигался к двери в кучке людей, я пришла в замешательство и снова почувствовала себя виноватой. Я так обидела его, что он даже не в силах со мной заговорить. Эта мысль меня ужаснула. Как обычно, я призвала на помощь возмущение. Он же сам сказал мне как-то, что женщины не в состоянии отделить свою личную жизнь от рабочих отношений. Разве я виновата, что он предпочел меня невесте? Этот спор я продолжала, спускаясь по бетонной лестнице — на лифте не поехала, чтобы не разговаривать с коллегами, — и спор не прекращался за столом весь рабочий день. Устроила я сцену, умоляла, лила слезы, когда Макс от меня отвернулся? Нет. Так почему мне нельзя быть с Томом? Я не заслуживаю своей доли счастья?
Зато какая радость — двумя днями позже, в пятницу вечером сесть в брайтонский поезд после почти двухнедельной разлуки. Том встречал меня на вокзале. Мы увидели друг друга, когда поезд тормозил, и Том бежал рядом с моим вагоном, говоря что-то непонятное. И ничего не было сладостнее в моей жизни, чем, спустившись на платформу, очутиться в его объятиях. Он обнял меня так крепко, что я чуть не задохнулась.
Он сказал мне на ухо:
— Я только теперь начал понимать, какая ты особенная.
Я шепотом ответила, что мечтала об этом мгновении. Когда мы отпустили друг друга, он поднял мою сумку. Я сказала:
— Ты какой-то другой.
— Я другой! — почти выкрикнул он и расхохотался. — У меня изумительная идея.
— Можешь рассказать?
— Она совсем дикая.
— Так расскажи.
— Пойдем домой. Одиннадцать дней. Слишком долго!
И мы пошли на Клифтон-стрит, где нас дожидалась в серебряном ведерке со льдом бутылка шабли, купленная им в «Асприсе». Кубики льда в январе смотрелись странно. В холодильнике вино было бы холоднее, но какая разница? Мы пили его, пока раздевали друг друга. Конечно, разлука зарядила нас топливом, а шабли воспламенило, как обычно, но то, что происходило в течение следующего часа, нельзя было объяснить одним этим. Мы были незнакомцами, которые точно знали, что делать. В Томе была какая-то томительная нежность, и я совершенно в ней растворилась. Это было почти как печаль. Мной овладело материнское чувство; лежа с ним на кровати, когда он целовал мне грудь, я подумала: спрошу его когда-нибудь, можно, я откажусь от таблетки? Но хотела я не ребенка, я хотела его. Когда я сжала руками его маленькие тугие ягодицы и притянула его к себе, он был для меня как ребенок, который будет мне принадлежать, и я буду его лелеять, не спускать с него глаз. Похожее чувство я испытала тогда с Джереми в Кембридже, но тогда меня ввели в заблуждение. А сейчас ощущение, что я его защитница и хранительница, что он мой, было почти как боль, словно все лучшие чувства, какие я испытала в жизни, собрались в невыносимо остром средоточии.
Встреча наша обошлась без тех шумных, потных упражнений, какие бывают после перерыва. Прохожий соглядатай, сумей он заглянуть между занавесок, увидел бы непредприимчивую пару в миссионерской позиции и явно молчаливую. У нашего восторга захватило дух. Мы почти не двигались из страха, что все закончится. Это особенное чувство, что он целиком мой и будет моим, хочет он того или не хочет, было воздушным, невесомым. Я могла отречься от этого чувства в любую секунду. На меня накатило бесстрашие. Он легонько целовал меня и шепотом повторял мое имя. Скажи ему сейчас, крутилось у меня в голове. Скажи ему, в чем твоя работа.
Но когда мы вышли из забытья, когда внешний мир хлынул на нас и мы услышали шум автомобилей и поезда, подъезжавшего к вокзалу, и стали обдумывать планы на вечер, я поняла, насколько близко я была к самоуничтожению.
Тем
вечером мы не пошли в ресторан. Недавно потеплело — наверное, к облегчению правительства и к досаде шахтеров. Том был беспокоен и хотел погулять по приморскому бульвару. Мы спустились по Уэст-стрит и пошли по широкой безлюдной набережной в сторону Хоува, один раз свернув, чтобы зайти в паб, и один раз — чтобы купить рыбу с жареной картошкой. Даже на берегу не было ветра. Уличные фонари горели вполнакала — экономия энергии, — но все равно бросали желчно-оранжевый отсвет на тяжелые низкие облака. Я не могла сообразить, что переменилось в Томе. Он был ласков, брал меня за руку, когда говорил что-то важное, иногда прижимал к себе. Мы шли скорым шагом и говорили быстро. Обменялись рождественскими впечатлениями. Он описал ужасную сцену прощания сестры с детьми. Как она пыталась втащить с собой в машину маленькую дочку с протезной ногой. Как она плакала всю дорогу до Бристоля и говорила ужасные вещи о семье, особенно о родителях. Я рассказала, как меня обнял епископ и я заплакала у него на груди. Том заставил меня описать сцену в подробностях. Он хотел понять, что я чувствовала и каково это было — идти от станции к дому. Почувствовала ли я себя опять ребенком, осознала ли вдруг, до чего соскучилась по дому? Быстро ли справилась и почему после не пошла поговорить об этом с отцом? Я сказала ему, что заплакала потому, что заплакала, а почему — не знаю.Мы остановились, он поцеловал меня и сказал, что я — безнадежный случай. Когда я рассказала о своей ночной прогулке вокруг церкви с Люком и Люси, Том меня не одобрил. Потребовал обещания, что я больше не буду курить марихуану. Это вдруг проснувшееся в нем пуританство меня удивило, и, хотя сдержать такое обещание было бы легко, я только пожала плечами. Я подумала, что он не вправе требовать от меня обетов.
Я хотела узнать о его новой идее, но Том уклонился от ответа. Вместо этого он сообщил мне новости с Бедфорд-сквер. Машлер в восторге от «Болот Сомерсета» и хочет выпустить книжку к концу марта — рекордная быстрота в издательском мире, только потому возможная, что так влиятелен издатель. Цель — успеть к премии Джейн Остен за прозу, ничуть не менее престижной, чем новоиспеченная Букеровская. Шансы попасть в шорт-лист невелики, Машлер рассказывает всюду о своем новом авторе, и газеты уже сообщали о том, что книги срочно идут в печать специально для жюри. Вот каким путем книгу делают известной. Я подумала, что сказал бы Пьер о конторе, спонсирующей автора антикапиталистической повести. Не раздувайте. Я ничего не сказала, только крепче сжала локоть Тома.
Мы сидели на муниципальной скамье и смотрели на море, как пара пенсионеров. В небе полагалось быть убывающему месяцу, но тяжелое мандариновое облако не давало ему высунуться. Том обнимал меня одной рукой за плечи. Ла-Манш был маслянисто-глянцев и безмолвен, и я, впервые за много дней, ощущала покой и жалась к любимому. Он сказал, что его пригласили выступить с чтением на вечере молодых писателей в Кембридже. Другим участником будет сын Кингсли Эмиса Мартин; он тоже почитает из своего первого романа, который будет опубликован в этом году — и тоже Машлером.
— Я что хочу сделать, — сказал Том, — но только с твоего разрешения. — На другой день после чтений он хотел поехать из Кембриджа в мой город, чтобы поговорить с Люси. — Я задумал персонажа, который существует на окраине жизни, перебивается кое-как, но в целом доволен, верит в астрологию, картам таро и всякому такому, любит наркотики, но без излишеств, верит в разные конспирологические теории. Ну, например, что высадку на Луне снимали в студии. При этом в других отношениях он вполне разумен. Это женщина, хорошая мать, у нее маленький сын, она ходит на демонстрации против войны во Вьетнаме, она верный друг и так далее.
— Не очень похоже на Люси, — сказала я и, сразу почувствовав себя придирой, захотела поправиться. — Но она, правда, очень добрая и рада будет с тобой поговорить. С одним условием. Обо мне не говори.
— Согласен.
— Я ей напишу, что ты мой хороший друг, обнищал, ищешь, где переночевать.
Мы пошли дальше. Том никогда не читал на публике и тревожился. Читать он хотел финал, которым больше всего гордился, — страшную сцену смерти отца и дочери в объятиях друг друга. Я сказала, что неправильно выдавать фабулу.
— Мыслишь старыми категориями.
— Не забудь, я не интеллектуалка.
— Конец уже задан началом, Сирина, фабулы нет. Это размышление.
Кроме того, он беспокоился из-за протокола. Кому выходить первым — Эмису или Хейли? Как это решить?
— Эмису. Премьер выходит последним, — верноподданнически сказала я.
— Господи, если ночью проснусь с этими мыслями, не смогу уснуть.
— Может, в алфавитном порядке?
— Нет, стоять перед народом и вслух читать то, что они могут сами прекрасно прочесть… Не понимаю, зачем это. Меня в пот бросает по ночам.