Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ной замолчал и долго сидел, в раздумье опустив голову. Потом вдруг словно очнулся, продолжал:

— А и то верно: во власть наши тоже лезут. И когда приближаются к трону, не могут совладать с искушением занять его. А уж этого делать бы и совсем не надо. Ну, какой это царь на русском престоле, если он иудей? Да мы и обличьем совсем другие, и характер наш, привычки — всё другое!.. Вот поэтому ничего нам так не вредит, как если мы вскарабкаемся на трон. Лех Валенса, наш человек, взобрался на трон польского короля, но недолго там продержался. Уже низложенный, он поехал в Америку и в кругу своих говорил: не надо было нам брать власть. Стояли бы у трона и делали б свою политику, а теперь нас вон как далеко турнули. Опять же Ельцина возьмите; тоже вспрыгнул на трон. И что же?.. Он тогда больше стал вредить своим же, чем кому-либо. Да, Ельцин принёс вреда нам, евреям, больше, чем

русским. Ну был бы человек, а то — мешок костей и мяса. И дурак круглый. А если дурак со всех сторон, то он и опасен всем,— своим тоже.

Ной замолчал. Но потом, словно очнувшись от горьких, мучительных дум, продолжал:

— Ельцин такой, он много дров наломал. В России теперь антисемитизм, как на дрожжах, вспучился. Одно меня утешает: Россия это ещё не весь мир, с Россией мы скоро поладим и вместе с ней пойдём на чёрных, жёлтых и всяких цветных. Мы хотя и семиты, но по цвету кожи ближе к белым, а борьба скоро сюда переместится; на белых навалятся все цветные. Вот тогда вы ещё вспомните о нас. Чтобы спастись от китайцев, вам понадобится наш многовековой опыт. И мы придём к вам на помощь, потому что одолей вас китайцы, они и нас не пощадят. Это как во время войны с немцами; мы очень скоро поняли, что Гитлер для нас страшнее Сталина, а уж что до русских людей, с ними-то всегда поладим. Но теперь войны будут только этнические, расовые. Раса, которая начнёт побеждать, никакую другую расу, кроме своей, на земле не оставит. К тому идёт дело. Кончились войны великанов, начинаются войны пигмеев. В людском сообществе случилась какая-то поломка; Бог зачем-то попустил к жизни разные народы, много народов. Бог, конечно, умный, но он не знал, что много народов на одной планете жить не могут. Я так думаю, а как думаете вы — не знаю.

Я такие взгляды Ноевы не разделяю, но спорить с ним не стал. Над этой проблемой тоже стоит задуматься.

Чаще всего сомнения являются ночью. Сон теперь у меня некрепок. С вечера вроде бы и уснул, а через два-три часа просыпаюсь. Глаза закрыты, а сон не идёт. И всё думаю, думаю. И думы об одном: как же я распоряжусь открытием, когда оно будет завершено? Ну, ладно, если остановлюсь на стадии «Облака» небольшого, способного поражать жильцов одного дома, сотрудников института, лаборатории, экипаж самолёта, корабля. А что как если приедет Простаков и применит свой математический метод, расширит границы «Облака» на километры, а то и на сотни километров? И это могучее оружие попадёт в руки врага?

И тут мои глаза растворяются, я смотрю в потолок или на дверь балкона, и хотя дверь заперта, но мне грохот моря разламывает голову, шум такой, будто я стою на палубе корабля и на меня со свистом, с холодными брызгами налетает ветер. И сердце колотится, как двигатель. Я открываю балкон, и тут на меня наваливается океан реальный со своим извечным шумом и рёвом, плеском волн, глухим рычанием каких-то таинственных сил, всё время рвущихся наружу и не находящих выхода.

Удивительное действие производит на меня этот шум океана. Он встречает меня как живое существо, заглушает тревоги, гонит прочь сомнения; мысли осветляются и душа оживает. Обыкновенно вместе с этим живительным шумом влетают в голову другие мысли,— бодрые, освежающие; они выплывают из небытия, как звуки контрапункта при исполнении музыкального произведения. Основная печальная мелодия отступает, а вдалеке вначале тихо, а затем всё заметнее выплывает вторая мелодия, фоновая. Она-то и придаёт музыке красоту и бодрость, зовёт вас в ту синюю или розовую даль, где вам будет хорошо, и все тревоги растворятся, а на смену им придёт жизнь прежняя, молодая, здоровая.

Таким контрапунктом обыкновенно звучат мысли о том, что подобные сомнения являлись и Курчатову, и Королеву, и академику Семёнову, и другим учёным, создававшим атомные и водородные бомбы — страшное оружие массового поражения. А как же его не создавать, если в мире так много людей, рвущихся к богатству, власти, мировому господству. Не будешь иметь такого оружия — тебя сомнут, обратят в рабство, уничтожат сёла и города, и весь твой род.

Ах, эти вечные сомнения — тягостные, мучительные, рвущие на части душу и сердце».

Борис прочитал всё это, приуныл. Нельзя сказать, что он открыл для себя что-нибудь новое. Примерно эти же мысли терзали и его во всё время работы над прибором. Под тяжестью этих дум и сомнений он и убежал из московской лаборатории, очутился на Дону в станице Каслинской. И сейчас он видел, что его бывший начальник, учитель и старший товарищ думал о том же самом. И что же он придумал? Как разрешились

его сомнения и разрешились ли они вообще?..

Простаков снова стал читать записки Арсения Петровича. На этот раз читал медленно, будто боялся пропустить какое-либо слово. А когда прочитал, положил листы в папку и устремил взгляд в потолок. Сон к нему не шёл. «Вот штука! Вот ещё незадача. Этак-то и вовсе сон потеряешь. И шум океана перестанешь слышать. И звёздное небо, если на него взглянешь, покажется с овчинку. И подумаешь после этого: жил-жил на свете, и радовался жизни, вот Драгану встретил,— кажется, полюбил её, а тут вдруг интерес к делу пропадает, смысл бытия теряется.

Но позволь,— возражал он сам себе,— а разве не о том же ты сказал и Драгане?.. О том, о том.

Борис хотя и говорил Драгане, но сам-то до конца не верил в свою правоту, а говорил ей единственно для того, чтобы услышать и её мнение на этот счёт. Но тут вот учитель и о чипах ведёт речь. Борис слышал о планах глобалистов, но не принимал эти планы всерьёз. А учитель вот посмотрел вперёд, нарисовал перспективу.

Борис при этих мыслях и вовсе упал духом. Конечно же, он не станет дальше работать. Под страхом смерти не станет. Что бы с ним ни делали — не станет!

Долго ворочался на койке, и шум океана слушал, и на небо звёздное смотрел,— и мысль о том, что не станет он работать над своим прибором и над «Облаком» Арсения Петровича, укрепилась в нём окончательно.

Под утро он наконец заснул.

Не пришла к нему на другой день Драгана, и в лаборатории она не появилась. А в полдень с острова поднялся вертолёт и взял курс на материк. Иван Иванович и Ной Исаакович, бывшие с Борисом в лаборатории, открыли окно и долгим молчаливым взглядом провожали стального кузнечика. Иван Иванович в раздумье проговорил:

— В левую сторону взяли курс,— к отцу полетела.

И потом с явным недовольством:

— Она и всегда так: стукнет в голову каприз, и — подавай ей вертолёт. А то катер запросит, на соседний остров к подружке помчится. И за рулём сама сидит, особенно в шторм любит волну резать. Она, кажется, и вертолёт освоила. Надо бы узнать, зачем она полетела на Большую землю?

Ной тоже думал о Драгане, пытался определить маршрут вертолёта.

Может, они для отвода глаз влево забирают, а там дальше вправо возьмут, к дедушке Драгану полетят. Он в соседнем штате живёт. Но, может, и к военному госпиталю повернут. Хозяйка острова давно ребят не навещала.

Но тут же Ной вспоминал:

— Для ребят она обыкновенно гостинцы везёт, любимые всеми пирожки с творогом. Я был в пекарне, там для неё ничего не пекли. Впрочем, на этот раз, может, и без гостинцев покатила.

Так они размышляли до тех пор, пока вертолёт не скрылся в туманной дымке. А Драгана тем временем сидела в своей крохотной кабине у окна в грустном раздумье, смотрела вдаль, где за лёгкой синей пеленой скрыты были материк и родительский дом, к которому она летела. Из головы не выходили тяжёлые, как камни, слова, которыми оглушил её Борис Простаков. Уж от него-то она не ожидала этих горестных сомнений, которые терзали всех сотрудников лаборатории, и больше всего Арсения Петровича.

Состояние Драганы нельзя понять, если не знать её тайных помыслов, мечты, заключавшей в себе смысл всей её жизни. Она жила в Москве, работала в лаборатории Арсения Петровича, когда американцы напали на Югославию, стали бомбить Белград, крушить жилые дома, мосты, заводы. Потом разыгралась Косовская трагедия, албанцы — пришлые инородцы и иноверцы — убивали извечных хозяев земли, сербов, рушили их храмы, жгли жилища. Кровавый спектакль разыгрывался на родине её праотцов, и она впервые услышала зов крови и отчей земли. И хотя родилась она в Америке, и будто бы даже гордилась своим американским подданством, но тут вдруг поняла, что истинная родина её — Югославия, и ей стало больно за судьбу своего отечества, захотелось поехать туда,— и она поехала. Три месяца жила у дяди Саввы, третьего сына дедушки Драгана, ходила на молодёжные собрания, митинги, выбирала партию, которая ближе ей была по духу. И выбрала. Это была либеральная партия — наподобие партии Жириновского, которая была в России. Стала ходить к ним на собрания и даже записалась в её ряды, получила членский билет. Ей было крайне любопытно, и даже казалось знамением свыше, что партию возглавлял молодой человек по имени Вульф Костенецкий — почти Жириновский. А скоро она заметила, что и в манере поведения Костенецкого было много от нашего «сына юриста»: он и кепку носил такую же, и держал себя нагло, и вещал с трибуны архипатриотические лозунги, но голосовал всегда вместе с отъявленными врагами сербского народа. Удивительно, как они похожи — евреи всего мира!

Поделиться с друзьями: