След: Философия. История. Современность
Шрифт:
Вот что писал, к примеру, евразиец Г. В. Вернадский в своем любопытном «Начертании русской истории»:
Вся дальнейшая (с Екатерины II. — Б. П.) политика русских государей была построена на постоянном лавировании между различными сословиями. Против политических требований дворянства правительство всегда выдвигало крестьянский вопрос. Боязнь отмены крепостного права и потери таким образом социальной почвы под ногами заставляла дворянство, в его целом, постоянно склоняться перед императорской властью59.
Это, конечно, весьма далеко от нынешнего расхожего представления о самодержавии как исполнительном органе дворянской диктатуры. Однако к подобным мыслям, как мы видели, говоря во введении о книге под редакцией Черепнина, начинают исподволь склоняться и советские историки.
Сам Вернадский в качестве примера такого лавирования приводит историю с известным указом о вольных хлебопашцах. Он был принят в царствование Александра I, 20 февраля 1803 года — в ответ на дворянскую фронду в Сенате. 16 января Сенат устроил обструкцию проекту правительственного постановления о запрещении отставки офицерам, не дослужившимся до обер-офицерских чинов. Сенат указал, что проект нарушает Жалованную грамоту 1762 года о вольностях дворянских. В ответ последовал указ о вольных
Правительство, однако, не только пугало дворян, но и само их пугалось. 14 декабря 1825 года сделало этот испуг чуть ли не перманентным состоянием правительственной политики. Но нельзя ее смысл в это время видеть только в репрессиях Николая I. Нажим его на общество носил не только непосредственно политический характер, но имел также в виду далеко рассчитанный социальный план.
Хотя такой кит русской историографии, как В. О. Ключевский, и говорит, что восстание 14 декабря знаменовало гибель русского дворянства как политической силы60, но Николаю I эта истина не могла быть так ясна, как последующему историку. Крупнейшая уступка, сделанная им дворянству, — законодательное закрепление земельных владений помещиков на правах частной собственности. Этим, однако, не ограничилась его политика по отношению к дворянству. Один из серьезнейших русских историков, С. Ф. Платонов, настаивает на том, что политика Николая I была резко и осознанно антидворянской61. Это мнение должно быть учтено, для того чтобы понять настоящий характер так называемой «николаевской реакции». Еще более активно стала разыгрываться правительством крестьянская карта. За время царствования Николая I было принято 108 разного рода указов и постановлений, облегчающих участь крестьян, — больше, чем за все предыдущие царствования. Но дело даже было и не в этом облегчении, а в самой установке на правительственное регулирование социальных отношений в деревне. В. В. Леонтович, в своей «Истории либерализма в России» оценивший акт 19 февраля как «второе освобождение дворян», склонен считать ликвидацию крепостной зависимости крестьян сокровенным желанием самого дворянства62. Он объясняет последнее обстоятельство сознанием несовместимости юридических порядков, которым подчинялись дворяне и крестьяне, — пример той излишней легалистской детерминации, которой грешит его книга. Не легче ли предположить другое — и материал книги Леонтовича дает всяческие основания для этого, — что такое желание было вызвано прежде всего непрекращающимся нажимом правительства, теми 108 мерами, которые обрушивались на русских помещиков в течение почти 30 лет николаевского царствования? Создалось психологически неизбежное настроение неуверенности в собственных правах, — в сознание возвращалась идея условного владения, старого крепостного (до 1762 года) порядка, коли указанное закрепление земли в частную собственность постоянно сопровождалось все большим вмешательством правительства в отношения помещиков с крестьянами. Как показывает Леонтович, тенденция николаевского законодательства в крестьянском вопросе была именно такая: к восстановлению «крепостного права» в традиционном смысле слова, которое было трансформировано предыдущей политикой «вольностей дворянских» (имевшей в то же время, как мы уже говорили, целью оттеснить дворян на периферию русской жизни). Повторим еще раз сказанное выше: дворяне были заинтересованы в десятинах куда больше, чем в душах. Декабристы это поняли раньше других, отсюда их «революционность»: желание сохранить в своих руках политическую инициативу в этом важнейшем вопросе русских социальных отношений.
Мнение Ключевского о декабризме как конце политической роли дворянства тем более можно поставить под вопрос, что даже 19 февраля, как это ни покажется неожиданным, только развязало новые его политические амбиции. Это история дворянского — «флигель-адъютантского» — конституционализма 60-х годов. Дворянство требовало конституции, участия в правлении как компенсации к утраченным экономическим привилегиям; обратнопропорциональная связь этих двух измерений дворянского бытия на этом примере особенно ощутима. Дело зашло так далеко, что дворянский конституционализм и вызванная им оппозиционная деятельность дали росток в политическую эмиграцию: князь П. В. Долгоруков, бывший, пожалуй, наиболее яркой фигурой этого движения. Долгоруков составил себе европейское имя как специалист по русской генеалогии: очень характерное занятие для выразителя и защитника дворянских амбиций.
Но к тому времени правительство имело уже поддержку не просто в бессловесной и бесписьменной массе русского крестьянства, но и среди авторитетных представителей русского общества. Таковое уже нельзя было отождествлять с дворянством, — место сословных интересов заняли в нем мотивы идеальные. Как написал позднее Макс Вебер, именно это и было главной слабостью русского либерализма — отсутствие в нем связи с прямыми социальными интересами тех или иных общественных слоев. «Освобождение» мыслили не прагматически, а идеалистически. Здесь достаточно будет назвать имя К. Д. Кавелина. При всей его — уже интеллигентской — скромности, это был судьбоносный человек: это именно он привил русскому либерализму патерналистскую идеологию. Он был и наш, если угодно, главный народник — «на свой салтык», как сказал бы Герцен. Со времени реформы наше либеральное движение развивается под знаком народолюбия, а не свободолюбия. Оно усваивает правительственные идеологические стандарты. Н. Осипов в острой, провокативной статье настаивает на том, что другого либерализма — кроме правительственного или ориентированного на сотрудничество с правительством — в России и не было, и Кавелин был пророком его63. Кадеты для Осипова — не либералы, а типичные радикалы. С последним согласен и Леонтович. Но как характерно, что этим радикалам была свойственна патерналистская установка в крестьянском вопросе, отчего они и выступили столь резко против реформы Столыпина. Кавелин, во всяком случае, самый яростный противник «дворянской» конституции, и борется он с ней не только в 60-е годы, в эпоху «Вести» и Долгорукова, но и позднее, уже против последней видной фигуры дворянского движения — Р. А. Фадеева.
Как писал в свое время Б. Н. Чичерин, жизнь убедила его, что в России правительство было выше и просвещеннее общества. Эти слова вспоминаются и тогда, когда думаешь о реформе Столыпина. В его лице самодержавие раньше всех у нас отказалось от патерналистской идеологии и практики. Была принята политика либеральная, «манчестерская». Но это уже ничего не дало — не потому, что внутренние возможности
режима были исчерпаны, а из-за неблагоприятных внешних обстоятельств, которые, впрочем, можно назвать и судьбой.Сюжеты, представленные выше, помимо своего объективно-исторического интереса (бесспорного и вне авторской их трактовки), наводят на ряд вопросов, имеющих непосредственное касательство к нашему настоящему, а может быть, и будущему. Сформулируем эти вопросы.
1. В какой мере изучение русского прошлого руководительно для анализа и оценки сегодняшней ситуации? Другими словами, существуют ли черты сходства в русском прошлом и советском настоящем, которые позволяли бы, методом более или менее приблизительной аналогии, извлекать из нашего прошлого уроки для будущего? И если таких сходств не существует, если коммунизм создает реальности, не имеющие никаких параллелей в русской истории, то правомерно ли изучение таковой вне и помимо чисто академического интереса?
2. Эти самые общие, можно сказать абстрактные, вопросы конкретно детализируются при обращении к существующей литературе. Так, точка зрения, согласно которой коммунизм — в традиции русской истории и которая вызывает наиболее страстное противление со стороны, можно сказать, всякого русского, неприемлющего коммунизм, — эта точка зрения может быть представлена в значительно смягченной форме, когда сам коммунизм (тоталитарный социализм) понимается как причина русской регрессии к прошлому. Такое понимание высказывал неоднократно П. Б. Струве, назвавший социализм «регрессивной метаморфозой». Вопрос: в число черт «московского государства», которые Струве находил восстановленными — в порядке некоей реакционной инволюции — в советском социализме, можно ли включить характеристики правительственного патернализма и функционирования власти в конфликте с аристократической элитой?
3. Можно ли, далее, считать нынешнюю номенклатуру социальным аналогом прежней аристократической элиты, в течение многих веков, как мы видели, оспаривавшей приоритет верховной власти? Можно ли борьбу Сталина и Хрущева с партийной верхушкой, окончившуюся, соответственно, сначала поражением, затем победой последней, считать аналогом «забытого конфликта» русской истории? Можно ли, вообще, рассматривать нынешнюю партократию как режим — по формально-структурным своим характеристикам — «аристократический» (не в силу «аристократизма», благородства его носителей, конечно, а в чисто политическом смысле — как власть определенной касты, даже клики)? Можно ли, наконец, провести некоторую — опять же чисто формальную — параллель между практикой «нового класса», этого коллективного собственника советского государства, и теми «отношениями русских князей Рюрикова дома», о которых писал С. М. Соловьев? И какого рода выводы возможны из этих (гипотетических) параллелей?
4. Не есть ли один из этих выводов, что то «экономическое отчуждение от власти», которое было в нашей истории правительственным методом преодоления аристократической оппозиции (экономическая компенсация за отнятую политическую власть), — что этот метод может быть действен и в сегодняшней ситуации, конечно, при непременном условии, что в нынешней правящей верхушке найдется активная группа, решившаяся бы на такую политику? В каких формах можно мыслить эту экономическую компенсацию советской, коммунистической номенклатуры? за какую плату она согласится уступить власть?
Как видим, все перечисленные вопросы выстраиваются в некий логический последовательный ряд, они вытекают один из другого, — но только при условии принятия исходной посылки: о нынешней ситуации в СССР как уже моделированной в русском прошлом. Автор, со своей стороны, решительно настаивает на том, что нельзя говорить о развитии коммунизма из русского прошлого, что в созданном коммунизмом порядке виновата не русская традиция, а сам коммунизм, что коммунизм был прерывом русского развития, «реакцией», регрессом, инволюцией, что дух, действовавший в русской истории, вел ее в сторону общеевропейского либерального развития (Столыпин) — в сторону, прямо противоположную собственной же традиции «вотчинного» государства, с его слиянием собственности и суверенитета, — каковая традиция тем самым преодолевалась и отбрасывалась, — что коммунизм, таким образом, есть не плод русской эволюции, а движение вспять, по нисходящим ступеням. Но все сказанное не избавляет, однако, от впечатления о существовании некоторого весьма заметного сходства в чисто политической ситуации, слагавшейся раньше и наличной теперь, с такими ее элементами, как класс коллективных собственников, как власть, потенциально способная вступить с ним в борьбу, как глубочайшая необходимость для дела развития (спасения) страны ступить на путь частнособственнических хозяйственных отношений [44] . Можно, наконец, заметить, что конфликт верховной власти и правящей элиты — тот едва ли не главный конфликт русской истории, который мы постарались выявить в предлагаемой работе, — не только уже наблюдался в советской истории (Сталин, Хрущев и их борьба — или попытка такой борьбы — с партийной верхушкой), но и на наших глазах начинает приобретать весьма впечатляющее оживление; в советской прессе идет сейчас самая настоящая атака на «среднее звено» управления — министерства и ведомства, — с одновременными попытками привлечь «низы» к этому нападению. То есть обнаруживаются признаки того, что высшая власть (гипотетический актив реформаторов) начинает осознавать «демагогические» возможности прямой связи с массами против элиты — сюжет, чрезвычайно заметный именно в русской истории. Назовите это «бонапартизмом», или даже «неосталинизмом», или «культурной революцией» на советский манер, — но если это действительно приведет к концу партократии, то цель оправдывает средства. Конечно, принципиальная реализация этой возможности предполагает нажим власти на партийную элиту (а не на исполнителей-министров). Но эту прослойку вряд ли удастся просто покорить, — от нее, по-видимому, придется откупиться.
44
То есть необходимость «уйти на Северо-Восток». Для правильного понимания этой русской исторической стратагемы необходимо вспомнить адекватную ее трактовку у С. М. Соловьева. На Северо-Востоке сложился новый государственный строй не просто в силу отдаленности этого района от прежних центров власти (сегодняшние средства контроля делают бессмысленной идею географической изоляции), а по причине создания здесь принципиально новых социальных отношений, основанных уже не на коллективном владении русской землей, а на началах частной собственности. Это и привело к смене родового порядка государственным, к созданию «вотчинного государства», в дальнейшем как мы видели, пошедшего на децентрализацию собственности, на отделение ее от власти. В этом был конечный смысл крепостного права. Но ликвидировать последнее стало возможным как раз потому, что помещики не обладали уже политической властью.