След Кенгуру
Шрифт:
Часть первая
Хандра, наваждения и всякое разное
Все ближе и ближе красная площадь
Все ближе и ближе Красная площадь. Все больше и больше чувствуется весна, на дворе двадцать двенадцатый год; приход весны в целом приятен, как предвкушение, а о годе такое не скажешь – глупо как-то и не понятно: чем виноват предыдущий? в чем интрига наступающего? Нет, конечно же, нет ни вины, ни интриги, и что волнует – заранее предопределено.
Все отчетливее таинственные колебания воздуха, природа которых Антону Германовичу пока не ясна, но они ощутимы, и он точно знает, что нужно делать: набраться терпения и идти, идти, идти. Степенно, неспешно, заложив руки за спину – так проще держать спину ровной, не сутулиться, то есть не вызывать скорбные оханья-аханья и упреки жены. Пусть и нет ее сейчас рядом, важно не выходить из формы.
Он так и идет по Манежной. Мимо казненной гостиницы и собранной
А уверенность Антона Германовича в том, что ворота, ведущие на Красную площадь – уродство, а сама площадь – место недоброе, поколебать не в силах никто и ничто. Ни маститые москвоведы, считающие вновь рожденные Воскресенские ворота очевидной архитектурной удачей. Ни старинный и уважаемый знакомец из редакции «Нового мира», что объяснил Антону Германовичу про «визги-писки» вышеупомянутых москвоведов, а затем с милой непосредственностью и насмешливыми расшаркиваниями взял да и ткнул носом в «избирательную слепоту, понты и старческие капризы, ублажать которые бессмысленно, поскольку они бесконечны как жизнь грибницы». Ни, наконец, гости столицы, совсем не дежурно, то есть по обязанности, а вполне себе восхищенно щелкающие мобильными телефонами, дабы запечатлеть и сохранить в электронной памяти исторический момент их пребывания возле этих самых Воскресенских ворот; теперь это означает, что и в человеческой памяти тоже.
«Прирастают наши мозги «железом», а хрен толку? Раньше тупели, теперь еще и ржавеем, тупо ржавеем. Прогресс, туда его в качель, раз уж выбрался из колыбели», – думает Антон Германович и недовольно морщится. И колено, зараза, никак не отпускает. «В нерв, что ли, попал? Хотя даже доктор говорит: «Дорогой мой, нервы у вас, с позволения сказать, в заднице!» Значит неоткуда им взяться в колене».
Некоторые граждане из толпы, в основном мужчины, поглядывают на Антона Германовича с недоумением: не тот день, чтобы так выразительно морщиться, и уж не здесь и не на публике – это точно! Он пару раз ловит на себе эти взгляды и невольно, будто бы в оправдание, еще раз приостанавливается, чтобы потереть колено, хотя коварная боль уже спряталась до лучших времен, сделала свое грязное дело и спряталась, стерва. Про себя он ухмыляется: с одной стороны, вполне заслуживают службисты в штатском его похвалы за внимательность, но с другой – изрядно скуп Антон Германович на похвалу, да и как-то не вписывается это в его отношение к сегодняшним дням в целом. Так что ухмыльнулся про себя, тем дело и кончилось. Внимания Антон Германович как раньше уже не привлекает, ему это ясно, а значит не зря пришло в голову намекнуть «заинтересованным лицам» на причины расстройства и, соответственно, недовольства, отразившегося на лице. На этот раз он предпочел на эпитетах не экономить и объявил себя «молодцом».
Так и подумал о себе без всякой скромности
Так и подумал о себе без всякой скромности: молодец. Однако же – и тут на скромность плевать, как и на сдержанность, – задевает «новая» Москва Антона Германовича. Больно-пребольно задевает. Прямо по сердцу царапает. Намного чувствительнее, чем тяжелым портфелем по колену заполучить. Вроде бы и не эстет, запросто может накатить водки с пивом под печенюшку. Если по большому счету, то и не брюзга тоже. Москвич. Правда, нынче все «сплошь кругом» – москвичи. Самые главные, первостатейные москвичи – это питерцы, хоть и делают вид, что им все здешнее чуждо – просторы, нравы. Если совсем по-честному, то есть без скидок, москвич Антон Германович скорее уж. номинальный.
«Номинальный» – слово казенное, мертвое, припахивает фиолетовыми чернилами и химическими
карандашами, каких и не делают уже, наверное, лет с полста, или чуть меньше. Такими выведены первые записи, засвидетельствовавшие Антона Германовича и мое, его давнишнего товарища, появление на свет. Странно, что чернила за долгие годы почти совсем выцвели, и теперь строки тех метрик похожи на следы неудачно сведенных татуировок, а вот запаху ничего не сделалось, запах остался. Сохранился, цепкий. Что же такое стойко пахучее подмешивали в эти грифели? Владел ли я когда-либо такими оказавшимися сейчас важными сведениями? Не помню. Память – удивительно удобное место для пряток. Прятать и прятаться. Находить и находиться в ней трудно, а прятать и прятаться еще как легко. Вот бы в детстве-юности подмешать такую же неистребимую временем субстанцию к идеям, надеждам и помыслам, чтобы не выветрились.Итак, номинальный Антон Германович. Номинальный, в смысле, москвич. Кондово звучит. Что поделать, если никак не подворачивается иное определение, более благозвучное? Если соскальзывает оно где-то внутри, срывается? Не «липовый» же, ей богу?!
По месту рождения Антон Германович безусловно москвич. Детство тоже провел в столице, раннее детство. Потом съехал, то есть переезжал с места на место, и все вдали от Москвы. Затем – случилось! Вернулся-таки. И уже давно. Ну и так по всему вытанцовывается, что станет Москва местом течения его старости.
«Течение» – это личное Антона Германовича определение. Его, что удивительно, не настораживает проглядывающая в слове зависимость, подневольность, безучастность. Мне думается, насколько я знаю Антона Германовича, это должно было бы его насторожить, однако ему видней, пусть сам, раз выбрал такое слово – «течение» – оценивает свои перспективы. Мне нет никакого резона вмешиваться. В конце концов, каждый стареет по-своему, по своему уму. И по здоровью. Кстати, нынче вдруг стало обыденным дополнять этот перечень «возможностями»: «. но главное – по возможностям, друзья мои, по возможностям.» Обычно в тостах это «алаверды». Лица за столами выражают глубокое понимание и такую же – эхолотом не вымерить – скорбь.
К чему печалиться? Простое же уравнение: если достаток позволит, то уму на старости лет каникулы выпадут. А ведь со школы известно – что у нас от ума! Выпил бы прямо сейчас и за сказанное, и за достаток. Как следует выпил бы, с улыбкой. Но еще очень рано, и мне хватает ума одолеть искушение. Словом – страдаю, горе у меня. Вот куда «течение» завело.
Ну а с тем, что старость «еще то давилово, особо не побрыкаешься» (тоже реплика Антона Германовича, однажды он попытался объяснить мне, любопытному и недоверчивому, про «течение») я воздержусь спорить. Чувствую, прав он по сути, неприятно прав. При этом сам еще как «брыкаюсь», сопротивляюсь, пыхчу, дым валит. Впрочем, самое время признаться, что мое «наивное сопротивление», равно как и «мудрая готовность» Антона Германовича отдаться «течению» – не более, чем рекогносцировка, тренинг. До настоящих «стартов» еще не дошло. С десяток сезонов, бог даст, еще впереди. Старость – это пока не мы. О мебели в таких случаях говорят – «искусственное старение». То есть, при желании все еще можно вернуть к относительной новизне – там полирнуть, тут шлифануть, здесь подкрасить. Как-то так. Не краснодеревщик, но мысль, кажется, донес.
Под сенью Воскресенских ворот Антон Германович отчего-то мимолетно думает о старости и слегка увязает; его ненадолго увлекает вопрос: с какого момента ее, старость, можно считать безраздельно вступившей в права? «Наверное, – думает он, – когда начнут без извинений выставлять из очереди, чтобы «не заслонял», обзывать «пролежнем».»
Кстати, это прозвище придумал я для одного действительно пожилого джентльмена, заявившего, что, пока все вокруг свои пенсии «транжирят» и «прожирают», он свою «пролежит лежнем», тем самым сильно сэкономит к лету и съездит, наконец, к сестре на Дальний Восток. Если дотянет до лета, понятное дело. И ведь, упертый, «пролежал», пользуясь моей добротой, харчами и библиотекой. Съездил.
«А еще, – продолжает размышлять Антон Германович, – старость – это когда соседи, еще недавно приветливые, повадятся при каждом удобном случае зыркать хищно в твою приоткрытую дверь, примеряя к чужим стенам обои, купленные для грядущих ремонтов. И ведь знают же, собаки, что стариковские квадратные метры двадцать лет как приватизированы, да и «старикан» вовсе не одинок. А что если всего лишь прикидывают, не возьму ли десяток рулонов. со скидкой?» – неожиданно хохотнул он про себя. Даже наружу прорвалось немного. Вроде как кашлянул, не успев заслониться перчаткой. В общем, как-то неловко вышло. У людей, склада Антона Германовича, благородство осанки, манеры подразумеваются, как нечто само собой разумеющееся. Сомнительное, надо признать, преимущество, если живешь и трудишься по большей части в окружении измотанных, суетливых торопыг и отдельным инструментом вытесанных монументальных хамов. Особенно если и в самом деле обладаешь манерами, а Антон Германович в этом смысле редко разочаровывал – бабушки у подъезда при виде его умилялись привычно. Но мог и другим предстать, когда обстоятельства требовали.