Слепец в Газе
Шрифт:
Энтони вскочил на ноги и, думая, как бы не выдать того, что здесь происходило, подошел к камину и встал там, положив локти на каминную полку, глядя на акварель Кондера [257] .
Дверь с шумом распахнулась, и с визгом, похожим на свист скорого поезда, маленькая круглолицая девочка лет пяти ворвалась в комнату и закружилась вокруг матери.
Другая девочка, на три или четыре года старше, влетела следом.
— Элен! — непрестанно выкрикивала она, и ее лицо, выражавшее взволнованное неодобрение, было до смешного похоже на лицо гувернантки. — Элен! Ты не должна. Скажи ей, что она не должна так орать, мама, — обратилась она к миссис Эмберли.
257
Кондер Чарлз (1868–1909) — австрийский живописец, писал акварелью и маслом.
Но миссис Эмберли только засмеялась и прошлась пятерней по пышным светлым волосам.
— Джойс верит в Десять Заповедей [258] . — сказала она, оборачиваясь к Энтони. — Родилась с верой в них. Не так ли, родная моя? — Она обняла Джойс за плечо и поцеловала ее. — В то время как Элен и я… — Она качнула головой. — Слишком упрямы.
— Нэнни говорит, что сквозняк вызывает у
258
Десять заповедей — основы иудейского и христианского вероучения, данные, согласно Библии, Богом Моисею на горе Синай.
Глава 28
25 июня 1934 г.
С какой легкостью человек может стать Стиггинсом в современном обличье! Гораздо более изысканным и, следовательно более отвратительным, более опасным Стиггинсом. Ибо сам Стиггинс был несомненно слишком глуп для того, чтобы обладать чрезвычайно скверным характером или быть способным причинять вред окружающим. Посему уж, если я предал этому свой ум, Бог знает к чему я могу прийти, двигаясь по пути духовной лжи. Даже если бы я не предавал этому свой ум, я мог бы зайти далеко — как я, к своему ужасу, представил сегодня, когда разговорился с Перчезом и тремя-четырьмя его адептами. Говорили об «антропологическом подходе» Миллера, о мире как образе жизни при условии, что любая политика имела хоть малейшую надежду быть перманентно успешной. Разговор был чрезвычайно ясным, глубоким и убедительным. (Бедные желторотые слушали развесив уши.) Гораздо более убедительно, чем когда-либо, говорил сам Перчез; этот атлетически-шутливый христианский стиль начинает с произведения эффекта, но вскоре заставляет слушателей почувствовать, что с ними говорят, как с ничего не понимающими. Они любят прежде всего то, чтобы оратор был как можно более серьезным, но при этом чтобы его можно было понять. Именно этим секретом я, кажется, владею. Так я поистине мастерски разглагольствовал на тему духовной жизни, втайне радуясь тому, что я не слишком заумен, и в то же время кажусь доброжелательным — и внезапно я понял, кто я такой. Я Стиггинс Я говорил о теории смелости, самопожертвования, терпения без знания практики. Говорил, ко всему прочему, тем людям, которые испытали на деле то, о чем я так громогласно вещал — проповедовал с таким эффектом, что мы поменялись ролями — они слушали меня, а не я их. Обнаружение того, что я делал, наступило внезапно. Меня охватил стыд. И все же, что было еще более постыдным, я продолжал речь. Правда, недолго. Через минуту или две я просто был вынужден прекратить, извиниться и настоятельно заявить, что читать лекцию на данную тему — не мое занятие.
Нэнни так сказала.
Сие иллюстрирует, как легко можно стать Стиггинсом по ошибке или неосознанно. Но эта неосознанность, однако, не является извинением, и человек в ответе за ошибку, которая возникает, конечно же из удовольствия, которое он получает оттого, что он более талантлив, чем другие, и оттого, что может управлять ими посредством своего таланта. Откуда же берется несознательность? Оттого, что человек никогда не утруждал себя анализом своих мотивов; а анализ мотивов не происходит потому, что мотивы большей частью сомнительны. Если, конечно, человек отдает себе отчет в мотивах, но лжет себе насчет них, пока наконец не начинает верить, что они хорошие. Таково убеждение Стиггинса. Я всегда осуждал самохвальство и стремление к насильному принуждению, считая его вульгарным, и воображал себя полностью свободным от этих вульгарностей. И постольку, поскольку я вообще свободен, я теперь понимаю, что это только благодаря безразличию, которое отделило меня от остальных, благодаря финансовым и интеллектуальным обстоятельствам, которые сделали меня социологом, а не банкиром, администратором, инженером, работающим в прямом контакте с моими друзьями. Не вступать в контакты, как я понял, неправильно; но в тот момент, когда я в них вступаю, то ловлю себя на мысли, что навязываю себя и свой диктат. Навязываюсь, что гораздо хуже, совсем как Стиггинс, пытаясь оказывать чисто словесное воздействие путем игры добродетелями, которую я не стану применять на практике. Унизительно обнаруживать, что предполагаемые хорошие качества человека происходят в основном как следствие обстоятельств и дурной привычки ни на кого не обращать внимания, что и заставляло меня избегать поводов вести себя плохо. Заметьте: неплохо бы поразмышлять о добродетелях, противоположных тщеславию, жажде власти, лицемерию.
Глава 29
24 мая 1931 г.
Занавески были подняты; солнечный свет ярким пятном ложился на туалетный столик. Элен, как обычно, была еще в постели. Дни тянулись долго. Нежась в мягкой, затмевающей сознание теплоте под одеялом, она сокращала время сном, смутными, непоследовательными мыслями, полусонным чтением. В это утро у нее на столике лежали стихотворения Шелли [259] . «И платье легкое точило аромат…» Она увидела длинноногую фигуру в белой кисее с покатыми плечами и высоко поднятой грудью.
259
Шелли Перси Биши (1792–1822) — английский поэт-романтик.
(Фигура в туфлях-лодочках с квадратными носами и в перевязанных крест-накрест черной лентой белых хлопковых чулках, пустилась бегом.)
И сладость напоила слабый бриз; И дышащая дикостью краса Вне чувств, как та взогненная роса, Растаяла в ветвях замерзших тех…Полуоткрывшаяся роза перед ее внутренним взором уступила место странно исказившемуся лицу Марка Стейтса. Что он рассказывал вчера о духах… Мускус, амбра… И Генрих IV [261] со зловонным потом своих ног. Bien vous en prend d'etre rot; sans cela on ne vous pourrait souffrir. Vous puez comme charogne [262] . Она скорчила гримасу. Запах Хью был похож на запах прокисшего молока.
260
Здесь и далее — отрывки из поэмы Шелли «Эпипсихидон» (1821).
261
Генрих IV (1553–1610) —
французский король с 1589 г.262
Лучше бы вы были королем — вы бы так не страдали. Вы смердите, как падаль (фр.).
Пробили часы. Девять, десять, одиннадцать, двенадцать. Двенадцать! Она почувствовала за собой вину; затем вызывающе сказала себе, что останется в постели до обеда. Знакомый голос, принадлежащий Синтии, укором прозвучал у нее в памяти. «Тебе следовало бы почаще выезжать в свет, встречаться с людьми». Но эти люди, люди Синтии, были нестерпимыми занудами. Она явственно увидела, как мать стучит пальцем по ее голове. «Твердая слоновая кость, моя дорогая! Безнадежно глупа, невежественна, безвкусна, медлительна». «Я была воспитана выше моих умственных способностей, — вот и все, что она сказала Энтони той ночью. — И поэтому сейчас, если я когда-либо провожу время с людьми такими же глупыми и необразованными, как я сама, это мучительная, невыносимая пытка!»
Синтия была мила, конечно; мила всегда, даже в ту пору, как они имеете ходили в школу. Но муж Синтии — эта поисковая собака! А ее молодые люди и молодые женщины этих молодых людей! Мой дружок. Моя подружка. Как она ненавидела эти слова и тем более ту невыносимую манеру, с которой они произносили их! Такие беззастенчивые, такие наглые намеки на то, что они спят вместе! И в то же время большинство из них были крайне респектабельными. В тех случаях, когда они не были респектабельными, это казалось еще хуже — двойное лицемерие. На самом деле спали друг с другом и притворялись, что всего лишь лукаво притворяются. К тому же это носило угрюмый налет высокопоставленных англичан. А после этого они всегда играли в игры. «Ы-ыгры, — протягивала миссис Эмберли еще до того, как стала употреблять морфий. — Старая Добрая Школа к каждом доме». Смотри больше на этих людей, делай больше того, что делают они… Элен покачала головой,
Супруга! Ангел! Посланная Роком, Летящая в беззвездных небесах…Было ли это все бессмыслицей? Или же это значило что-то, что-то восхитительное, чего она никогда не испытывала? Но нет, она когда то переживала нечто подобное.
Ибо в полях Бессмертия Мои дух сперва почтит дух верный твой, Что там нашел божественный покой…Это было унизительно теперь, несомненно, но факт оставался фактом, с помощью Джерри она знала точно, что означали эти строчки. Божественное присутствие в божественном месте. И это было присутствием в постели мошенника, который являлся также виртуозом в искусстве любви. Она нашла извращенное удовольствие в том, чтобы настаивать как можно сильнее на гротескном несоответствии между фактами и тем, что она чувствовала.
Тебя люблю я; мне дано познать. Что на сердце моем лежит печать, Что влагу чистой, яркой сохранит Тебе…Элен бесшумно рассмеялась. Звук часов, отбивших четверть, снова заставил ее подумать о совете Синтии. Были также другие люди — те, которых они встречали, когда обедали с Хью в музее университета. «Эти богобоязненные люди, — вновь заговорила ее мать, — которые не перестают бояться Бога даже тогда, когда выбросили его на обочину дороги». Комитет по богобоязни. Бояться Бога в лекционных залах Мировой ассоциации образования. Бояться его на нескончаемых дискуссиях Планового общества. Но приятная внешность Джерри, его искусство любовника — как все это запланировать так, чтобы это не существовало? Или зародыш беспрепятственно рос и рос в материнском чреве? «Координированная система планирования семьи на всю страну». Она вспомнила взволнованный, убедительный голос Фрэнка Дитчлинга. У него был вздернутый нос, и большие ноздри смотрели пристально, как вторая пара глаз. «Перераспределение населения… Спутниковые городки… Зеленые пояса… Лифты даже в домах рабочих…» Она слушала, поддаваясь гипнотическому воздействию его ноздрей, и в то время это казалось прекрасным, тем, за что стоит умереть. Но впоследствии… Да, лифты — это очень удобно; ей захотелось иметь лифт у себя в квартире. Парки были прекрасным местом для гуляний. Но как могла кампания Фрэнка Дитчлинга привести к каким-либо желаемым результатам? Координированная политика не сделает ее мать менее грязной, менее безнадежно преданной на милость ее отравленного тела. А Хью — станет ли Хью другим в городе-спутнике или в доме с лифтом, если не будет ежедневно подниматься и спускаться с четвертого этажа в Лондоне? Хью! Она с издевкой подумала о его письмах — обо всем нежном, прекрасном, о чем он писал — и затем о человеке, которым он был в каждодневной жизни, — о ее муже. «Скажи мне, как я могу тебе помочь, Хью?» Приводя в порядок его бумаги, печатая на машинке его записки, выискивая дою него ссылки в библиотеке. Но всегда, со стеклянными глазами за стеклами очков, он качал головой: или ему не нужна была помощь, или она была неспособна оказать ее. «Я хочу быть хорошей женой, Хью». Со смехом матери, звучавшим у нее в воображении, ей было трудно произносить эти слова. Но они были искренни; она действительно хотела быть хорошей женой. Штопать чулки, греть для него молоко перед сном, читать написанное им, быть serieuse, впервые и глубоко. Но Хью не хотел, чтобы она была хорошей женой, она была не нужна ему. Божественное присутствие в божественном месте. Но местом были его письма; она присутствовала, когда дело касалось его, только на противоположном конце почтовой связи. Он даже не хотел, чтобы она спала с ним — или по крайней мере хотел ее не очень, не так, как это бывает обычно. Вот уж воистину зеленый пояс!
Но это не относилось к делу. Ибо делом были минуты молчания, которые наступали в те моменты, когда Хью принимал пищу. Делом было то мученическое выражение лица, которое появлялось, когда она входила в его кабинет во время работы. Делом были унизительные, жалкие приближения в темноте, отвратительная дистанция и чувственная аккуратность, в которой роль, отведенная ей, была чисто идеальной. Делом было выражение отчаяния, почти ужаса и отвращения, которое она распознала в первые недели их брака, когда она слегла с гриппом. Он выказал участие; и первое время она была тронута, почувствовала себя благодарной. Но когда она обнаружила, каких героических усилий ему стоило ухаживать за ней во время болезни, благодарность рассеялась. Сами по себе, без сомнения, усилия были восхитительны. То, чем она возмущалась, то, что она не могла простить, был как раз тот факт, что усилие было затрачено. Она хотела, чтобы ее принимали такой, какая она была, даже в лихорадке, даже с пеной и желчью на губах. В этой мистической книге, которую она читала, был отчет мадам Гийон о том, как она подняла с пола жуткий комок слюны и гноя и сунула себе в рот — ради испытания воли. Больная, она была испытанием воли Хью; и с тех пор каждый месяц обновляла тайный ужас тела. Это было нестерпимое оскорбление, и было бы не менее невыносимым в одном из спутниковых городков Дитчлинга, в распланированном мире, где только и слышались бы бредни богобоязненных атеистов.