Слезы Магдалины
Шрифт:
Направлялся он к старой лодке, уже не первый год гниющей на берегу. Она лежала, зарывшись носом в землю, глядя на темное море глазом-пробоиной.
– Есть тут кто? – нарочито громко спросил человек и стукнул тростью по доскам. – Эй, есть...
Прислушался и, наклонившись, сунул голову в пролом.
– М-маленькие дряни... грязные маленькие дряни... погодите... я вас... – он выбирался, пятясь задом и нервно озираясь по сторонам. Он говорил, не замечая, что с каждым словом
Он не видел ничего и никого вокруг. В том числе и кривую тень, легшую на скалы. У тени были длинные руки с носатыми револьверами, широкая шляпа-тарелка и выгнутые бочками ноги.
Рыжий Джо с трудом сдерживался: чего проще, один выстрел, и конец проблеме. Свидетелей нету, про Джо шериф и не узнает. Про него, про Джо, все давным-давно забыли, а значит...
– Значит, вот как? Думали обмануть меня? Меня, Мэтью Хопкинса! – Человек погрозил тростью небесам и, повернувшись спиной, живо заковылял прочь.
Все еще можно выстрелить. Ну же, Джо, чего ты медлишь? И какая сила привела тебя на этот берег?
Человек снова крался.
Центральная улица – благо, фонари давным-давно ослепли. Дома рядком. Нужный за забором. Штакетины-копья и пустые банки на них словно головы поверженных врагов. Калитка. Нащупать запор удается не сразу – руки дрожат. Но человек справляется и с запором, и со страхом. И даже не вздрагивает, когда под ноги ныряет рычащий ком шерсти. Собака мелкая, хватает одного удара битой, чтобы рычание перешло в визг. И второго, чтобы визг смолк.
– Кто там? – она все-таки услышала.
Со скрипом открылась дверь, выплескивая на порог прямоугольник света. И черный громоздкий силуэт, в котором ничего человеческого. Широк, длиннорук и рогат, хотя он знает, что рога лишь отражение хвостов косынки, но все равно пугается, бормочет:
– Спаси и сохрани.
А еще молится, чтобы старуха вышла. Но она тоже чует и топчется на пороге, подслеповато щурясь в темноту.
– Рыжик! Рыжик! Ходь сюды.
Рыжик молчит, и человек, осмелев, подходит ближе. Последние шаги и вовсе бегом. Плевать, что под подошвами хрустят глиняные черепки.
В последний миг старуха отпрянула, попыталась скрыться в доме. Дверь дернула, но он успел раньше. Попал не по голове, как планировал, – по длинным цепким пальцам, которые хрустнули совсем как черепки.
Заголосила. Заслонилась руками. Поползла.
Теперь он не торопился. Страх ушел, осталась ненависть. Эта старая стерва тоже виновата! Они все здесь виноваты. Кто судил? Он судил! Господа именем, правом крови. И много лет спустя был судия явлен, пред которым все равны. И дано ему будет решать и миловать. И разделять овец от козлищ, и спасать, когда спасение возможно.
Он наступал, и старуха в ужасе смолкла, уставилась снизу вверх бельмами безумных глаз.
– Ты же... я же... молочком тебя... приглядывала... я... я бы молчала... молчала... никому...
Бормочет, выкупает словами секунды жизни. А он слушает. Ибо он – судия справедливый, он не даст уйти, не покаявшись.
– Что же ты так, а?
И когда она назвала его имя, человек ударил.
Снова хрустнуло, и хлюпнуло, и брызнуло в стороны грязью. А старуха, выгнувшись дугой, засучила ногами, пуская по ковровой дорожке волны. Добивать не стал, присев рядом, зашептал молитву.Ночь Алена провела у Владовой постели. Мишка уехал вместе с врачом, оставил продуктов, денег и совет плюнуть на все и вернуться в город.
Алена согласилась. Вернется. Но потом. Когда Влад выздоровеет. Он же спал и говорил во сне. Оправдывался. Упрекал. Умолял. Звал. А потом замолчал, и тогда стало по-настоящему страшно.
Трижды звонил его телефон, но Алена не решилась поднять трубку. Имя «Наденька», вспыхнувшее на экране, вызвало обиду. Пускай бы эта Наденька сейчас и сидела у постели, прислушиваясь к дыханию и терзаясь вопросами.
К полуночи Алена вдруг вспомнила про подругу, некоторое время ходила, сжимая телефон в руке, и гадала: удобно ли будет позвонить сейчас. А потом все-таки решилась.
– Алька? – Танькин голос звенел обидой. – Алька... он...
– Он мне сказал, что вы разъехались. Временно.
Алена представила лицо подруги, распухшее от слез. Сигарету в губах. Палец с белой полоской – следом от обручального кольца. Его Танька швырнула на пол, не глядя.
А потом передумает и станет искать, и материть негодяя Мишку.
– Временно? Да глаза б мои эту скотину не видели! Временно... врал мне! С самого начала врал! Говорил, что на работе... я верила. Дура, правда?
Всхлипы и хрипы. Танькин нос-картошка, налитый краснотой. В школе она жутко стеснялась, а в универе носилась с мыслью о ринопластике. Потом встретила Мишку и успокоилась. Зачем меняться, если ты и так принцесса?
И что делать, если дали отставку?
– Он, когда мы тебя привезли, уехал... я сначала думала, что это ты... прости, Алька! Прости!
Во второй руке у нее бокал с красным-густым-псевдофранцузским. Танька любит такое, ведется на латиницу на этикетке. Но сейчас ей все равно, что пить.
– А потом... я их увидела. Его и эту с...
Собачий лай за окном, визг и снова тишина, только Танькины всхлипы и горе, просочившееся сквозь трубку, смешавшееся с другим.
– Красавица. Высокая. Грудастая. Чернявая. Тварь! Ведьма! Она его приворожила... я знаю, он бы меня не разлюбил! А он разлюбил. Значит, приворожила. Скажи, Алена?
Молчит. Алена не верит в гадания, но вспоминает бабку, к которой бесконечной вереницей шли женщины. За чудом, за надеждой, за шансом на любовь, пусть бы и краденую.
– Алена, а Ален, – Танькин голос становится заискивающим. – Тебе ж бабка твоя говорила... ты ж сама умеешь! Верни его, а? Пожалуйста, Аленушка, солнышко. Ты же знаешь, как я люблю этого гада.
– Я не умею!
...плавится свеча церковная в эмалированной кастрюльке. Снизу кастрюля черная, перегоревшая, а сверху – беленькая, сияющая. Воск расползается на дне прозрачной лужицей, а в центре лежит этаким масляным брусочком. Бабушка бормочет и крестит таз. Потом ловко поддевает тонкую нить-фитиль, вытаскивая из варева. Кидает в ведро. Сыплет порошком, от которого по комнате расползается вонь. Хватает соседку – дебелую девицу с рябым от веснушек лицом – за руку и чиркает ножом.