Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Шрифт:
– Беги, Евдокеюшка! Каки-то кольца в потолки вворачивают, жаровню из кузни принесли. Батогов да плетей натаскали – страсть!
Ночью привели Евдокию в покои мужние. Горели там свечи, много свечей. Робко, от страха оцепенев, подняла она глаза к потолку. Там кольца железные вкручены. Были тут же офицеры перновские – Фабер да Кузьминский (сопитухи арапа). Взяли они Евдокию и наверх ее вздернули. Ганнибал руки жены в кольца продел, и…
– А-а-а-а… – раздался крик; повисла она, от боли корчась, пола не доставая.
Всю ночь ее били. Евдокия скользкая стала – от пота, от крови. Висела в кольцах, а голова уже на грудь свесилась. Не сознавалась! Но чем-то жарким повеяло от пола, и она увидела под собой
Созналась! Только бы все кончилось…
Ганнибал сказал, что убьет ее завтра.
– Ой, сразу только… во второй не снести мне!
Очнулась, а над ней девушки стоят, плачут:
– Пока зверь наш от дому отлучился, мы уже все для тебя сделали. Розги от сучков ножиком обрезали, а ремни отрубями пшенными протерли. Уж ты прости, госпожа наша, что большим-то помочь не можем.
– Спасибо вам, родные мои, – отвечала Евдокия.
А в забытьи плескались черные волны, и реяли птицы черные, и острая молния вонзалась в темя, и тогда она – кричала. Потом солдаты отвезли ее в канцелярию перновскую. Там слабым голосом, пугливо вздрагивая, Евдокия все подтвердила, что ей приказали.
(«Где ты, фрегат „Митау“?.. Приди сюда – с пушками!») [18]
Так прошел целый месяц – в муках, а потом Евдокию отвели с мужнего дома в гошпиталь перновский. Это была не лечебница, а тюрьма, где под караулом крепким держали убийц, должников, прокаженных и язвенных, детей приблудных, жен-прелюбодейниц, инвалидов военных и стариков, которых дети кормить отказались.
18
Образ А.П. Ганнибала давно привлекал внимание историков именно тем, что пушкинский «арап Петра Великого» очень далек от подлинного Ганнибала. В 1937 г., к 100-летию со дня смерти А. С. Пушкина, в советской печати были опубликованы материалы, которые подтверждают сложившееся еще раньше мнение историков о том, что гениальный правнук слишком идеализировал своего прадеда.
Вот сюда-то попала Евдокия, здесь она вздохнула свободно, и потекли дни гошпитальные… День, два, три!
И подумала она: «Почему есть никто не дает мне?»
А люди вокруг нее что-то едят.
– Бабушка, – спросила Евдокия одну старуху, – что ты кушаешь?
Старуха разломила пополам кусок хлеба и сунула гречанке:
– Сожри молча… Говорить в еде – грех великий.
И рассказала потом, что здесь (в госпитале) никого не кормят. Сколько ни трудись, сколько ни умоляй – ничего не получишь. Еду можно получить лишь от родственников. Или – от мужа!
– Муж-то есть, касатушка, – рассудила старуха. – Ведь не сама же ты сюды-тко явилась. Муж привел – муж пущай и кормит тебя.
Ганнибал кормить Евдокию отказался. Таких, как она, бескормных, собирали по субботам в «нищенскую команду». Сковывали баб и мужиков одной цепью и вели через весь город просить милостыню.
– Подайте Христа ради… – пели люди под окошками.
Им давали – кашу и хлеб, репу и салаку.
– И мне подайте ради Христа, ради господа нашего! – закричала Евдокия, дочь корсара греческого, стоя посреди улицы немецкой в городе эстляндском на берегу моря Балтийского.
Ей каши ячменной в подол полгоршка вывалили. Она не плакала. Она уже не страдала. Пяткой немытой, подол придерживая, цепью звеня, шла Евдокия через город, жадно кашу поедая…
Так прошло пять лет (в этом госпитале).
…Церковь сковывала мужчину с женщиной не любовью, а уставами. Но церковь и спасала жену от мужа, если было невмоготу. Немало женских страстей и мук навсегда захоронились от мира под монашескими клобуками. Монастырь часто бывал спасением от ужасов супружеской жизни.
И
женщина имела право на это спасение.Хоть одно право, да – имела!
Но теперь Анна Иоанновна тот порядок отменила. И указала: мужьям и женам их жить, один другого не убегствуя! Евдокия как раз под этот указ и попала. Теперь она до смерти не вырвется. Ее жизнь, можно считать, уже закончена.
А прекрасная красавица Наталья Лопухина одевалась…
Датской водою, на огурцах настоянной, омыла себе круглые груди. Подскочили тут девки с платками и стали груди ее вытирать. Майским молоком от черной коровы вымыла Наташка лицо – ради белизны (и без того белое). Для легкости шага натерли ей миндалем горьким пятки: танцевать предстоит изрядно. И все с ним – с озорником Рейнгольдом Левенвольде, которого теперь отравить надо, словно крысу, за то, что юных черкешенок в доме своем развел: «Мало ему одной меня, што ли?..»
Дав девке оплеуху, Наталья Лопухина сказала:
– Агажанты мне! И коробочку с мушками… Теперь – тяни!
Пока выбирала мушку, девки ее затянули, как лошадь. Засупонили в корсет, словно удавили. Не вздохнуть!
– Вот и хорошо, – сказала она, глубоко дыша через нос.
Вокруг Наташки трепыхались фалбалы, и девки сбоку к ней подойти уже не могли (столь широка была юбка), а подавали, что надо, из-за плеча госпожи. В разрез груди она вклеила мушку – кораблик под парусом. Достала другую – сердечком, и – на лоб ее! Для обозначения томности сладострастной подвела на висках голубые стрелки. И, оглядев себя в зеркалах, поняла, что для любви готова…
Свидание будет страстным, жестоким и пылким!
На дворе ее перехватил муж и сказал при слугах и конюхах:
– А ты, паскуда, куды собралась в пуху и в перьях?
– Звана на бал к великому канцлеру…
– Детей постыдись! – сказал муж. – Ведь они уже выросли: все про художества твои ведают… Мне за тебя-то стыдно!
– Дети, сударь, – отвечала Наташка, – не ваши. А – мои!
– Но один-то – мой! – провыл Лопухин. – Я точно знаю…
– В такой наглой уверенности, сударь, я вас никогда еще не обнадеживала…
И – укатила! В карете она думала о Левенвольде: как он красив и беспощаден. Руку поднимая, смотрела Наталья на крупный перстень – весь в голубом сиянии. Лошади завернули карету на Мойку, прямо к усадьбе Рейнгольда Левенвольде. [19] Здесь было уже немало гостей, и Карл Бреверн, переводчик при Остермане, повел Наталью по саду. Левенвольде строился знатно (не хуже Бирена): крытые аллеи, партеры зелени, клены в ряд. А в гущах дерев были устроены беседки-люстгаузы, куда гости по лесенкам взбирались, в уединении мыслили или амурничали. А кусты были высажены лабиринтами, чтобы человек весело заблудился на потеху гостям, которые те блуждания могли из окон дворца видеть и – хохотать.
19
Усадьба Р. Левенвольде находилась на месте нынешнего Ленинградского педагогического института имени Герцена; от тех времен остались некоторые деревья и аллея, ведущая к подъезду института.
Дворец был тоже на диво. Фонтаны падали в бассейны, обложенные мхами и окаймленные ильменскими раковинами. В обеденной зале играли водяные органы – особая музыка, в которой вода издавала самые нежные мелодии. Сады и гроты, павильоны и шалаши – все было в доме баловня судьбы – Рейнгольда Левенвольде! Быстро и ловко двигался он издалека навстречу прекрасной Наталье Лопухиной.
– Как я вас ненавижу, – сказала она ему со стоном. – Негодный вы любитель, мало вам сераля из черкешенок, так вы, сударь мой, еще на Варьку Черкасскую покусились? Я вас отравлю.