Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Слово — письмо — литература
Шрифт:

Отсылка к истории в современном смысле слова — это указание на особую, весьма высокую, может быть предельную для европейской мысли и культуры, степень сложности изучаемых и реконструируемых объектов, систем человеческих действий — сложности их детерминаций. В структуру их организации входит время как разветвленная совокупность различных времен со своими циклами и ритмами, своими правилами «вывода» их на экран сознания, предъявления «другим» и т. д. (в этом смысл обиходной для научного языка фразы, что тому или иному явлению «можно дать только историческое объяснение»). Время здесь — время историческое. Оно не равно физическому, астрономическому, психологическому времени процессов и действующих в них лиц и несводимо к этим более простым сущностям, которые, в частности, можно поэтому представлять в формах пространства, деля, множа и т. д. Так что «история» в структуре подобных сложных действий означает предельно обобщенную инстанцию взаимного соотнесения действующих лиц, воплощение высших, собственно культурных санкций, которые носят надэмпирический, сверхфункциональный, ценностно-символический характер [149] .

149

См.: Левада

Ю. А.
Статьи по социологии. М., 1993. С. 50–60, 61–70, 88–98.

Сами такие многопараметрические, «зеркальные» действия можно называть «игровыми» [150] («игра» здесь, понятно, есть мера сложности мысли, умеющей оперировать с условными конструктами и символическими реалиями, а не сигнал освобождения исторического деятеля или историка от ответственности). И как время — это, для Нового и новейшего времени, всегда система времен, так история — это множество (и осознанная, сознательно принятая множественность) историй. Принципиальная открытость подобной системы — и субъекта как системы систем — помечается, в частности, знаком будущего, почему Люсьен Февр и видит в истории «науку о прошлом, науку о будущем».

150

См.: Там же. С. 99–119.

Основательная книга И. Савельевой и А. Полетаева, при огромном объеме рассмотренных в ней концепций, точек зрения, да и просто разнообразных сведений, — труд не столько сводно-синтезирующий, но в первую очередь проблемно-постановочный. Он, как я хотел показать, задает вопросы, вызывает на спор, требует уточнений. По идее, и сам в целом, и в отдельных своих главах, в частных поворотах темы он мог и должен был бы спровоцировать оживленнейшую полемику, небесполезную и для отечественной исторической науки как таковой, и для всей совокупности гуманитарных дисциплин, включающих в себя исторические уровни работы, соприкасающихся с историческими разработками или заимствующих их ходы и результаты. Но есть ли в нынешней российской ситуации интеллектуальные силы, имеющие не просто навык накопления эмпирических данных, но и определенную школу теоретической работы, вкус к методологическим дискуссиям, — отдельный большой вопрос. Пока что ход и опыт последних лет склонял скорее к сдержанно-скептическим на него ответам.

1997

Биография, репутация, анкета

(О формах интеграции опыта в письменной культуре) [*]

Памяти Сергея Морозова

How can we know the dancer from the dance?

W. B. Yeats. Among the school children

Учитывая предмет статьи, уместно, кажется, начать ее с автобиографической оговорки. Изложенные ниже соображения так или иначе накапливались с первой половины 1980-х гг. при попытках как-то осмыслить некоторые, вполне практические трудности в ходе работы с двумя группами историко-культурных фактов.

*

Статья была опубликована в: Лица: Биографический альманах. М.; СПб., 1995. Вып. 5. С. 7–31.

Во-первых, речь шла о весьма немалом по объему корпусе фактически безавторских, анонимных книжных текстов в России второй половины XVIII — начала XX в., как правило, не оригинальных, а перелицованных из различных исходных материалов, включая иноязычные и отдаленные во времени. Эти тексты снискали популярность у широкого круга российских читателей нескольких поколений, в основном не имевших литературного образования, не наделенных авторитетной квалификацией специалиста или знатока и не обращавшихся за рекомендацией и оценкой ни к «идейной», ни к «эстетической» критике на страницах толстых журналов [152] . Пробы социологического подхода к этому объекту со стороны исследовательской группы, в которую входил автор (подхода функционального, типологического и неизбежно генерализирующего, стимулированного, наряду с прочим, системно-эволюционными идеями Ю. Тынянова), столкнулись с поддерживаемыми литературоведческой общественностью нормами «биографического метода» в истолковании словесности. Последние кристаллизовались, в частности, при коллективной работе над крупнейшим историко-литературным предприятием в тогдашней гуманитарии — биографическим словарем «Русские писатели, 1800–1917» [153] . История, культура, литература были представлены в нем в совокупности биографий; биография выступала моделью внутренней организации культуры (сталкиваясь, добавлю, с иной, словарно-энциклопедической, моделью и другой, формальной, логикой словаря). Таков один из контекстов обозначенной в заглавии проблематики.

152

Бытование и восприятие этой словесности стали предметом монографического описания в кн.: Рейтблат А. И.От Бовы к Бальмонту: Очерки по истории чтения в России во второй половине XIX века. М., 1991; Brooks J.When Russian Learned to read: Literacy and popular literature, 1861–1917. Princeton, 1985.

153

См. ниже нашу рецензию.

Второй связан с ведшейся и раньше, но принявшей систематический характер с того же начала 1980-х гг. работой над переводами и комментированием

стихов и прозы Борхеса, подготовкой к печати его избранных произведений, а затем — собрания сочинений. Если в первом случае, в «низовой» словесности, не только биографии, но даже сами имена авторов зачастую и не случайно отсутствовали, при всей живописности их житейских перипетий не имея отношения к судьбе текстов в читательской массе, этими соображениями не заинтересованной и даже не догадывавшейся, что подобным предметом можно и нужноинтересоваться, то жизнь Борхеса была к тому времени уже не раз и с достаточной подробностью реконструирована, но оставалась ровно настолько же излишней и даже нежелательной для понимания им написанного.

Это многократно подтверждено в его сочинениях и прямых высказываниях интервьюерам (модальный статус этих свидетельств мы ни различать, ни обсуждать здесь не будем), понятно из поэтики его текстов и, наконец, осмыслено и сформулировано наиболее авторитетным кругом его исследователей, профессионально, замечу, выросших, если говорить о французской «новой критике», на борхесовской прозе. Это, впрочем, не помешало ни появлению известной мистификации — т. н. «Автобиографических заметок», ни изданию множества биографических трудов, ни стандартной тяжбе за «правильную», «настоящую» биографию между рядом претендентов (и претенденток). Но если говорить все же об исследователях и истолкователях текстов, то ни Фуко с его стертым с песка «следом человека», ни провозгласившему «смерть автора» в литературе Ролану Барту приближаться к Борхесу с биографическим ключом, конечно, и в голову бы не пришло (Джону Барту с его увенчанной Борхесом «литературой эпохи исчерпанности», впрочем, тоже). И в общем виде это, пожалуй, правильно; о некоторых уточнениях, в том числе — данных «самим» мэтром, речь пойдет ниже.

Область признанной значимости биографий и потребности в них располагается, видимо, между двумя намеченными выше типологическими крайностями. Очерченное такими границами культурное пространство и будет предметом дальнейшего обсуждения. Кому, в каких обстоятельствах и для чего становится нужна биография, как она строится, какие значения за собой влечет, какие традиции активизирует, втягивает в себя?

Биография будет пониматься здесь в том сдвоенном смысле, который отчасти заложен в самом ее двусоставном названии и в каком она фигурирует в новейшей культуре. С одной стороны, это схема упорядочения собственного опыта, авторегулятивная конструкция и в этом смысле компонент системы ориентаций самого действующего индивида. С другой — это косвенное, так или иначе гипотетическое воспроизведение (дублирование) схемы самопонимания и самопредъявления индивида теперь уже другим действующим лицом в ходе егоспецифического смыслового действия — в ситуации и акте биографирования, биографической реконструкции, «внешнего» понимания, интерпретации апостериори.

Вначале, при анализе структуры интересующего нас образца, оба эти значения «биографии» будут рассматриваться как одно, через запятую. Затем внимание будет перенесено именно на зазор между двумя значениями. Соответственно, предметом рассмотрения станут уже не просто «внутренние» напряжения и апории биографии как культурной формы (модели), но и социально-историческое поле стоящих за столкновением и борьбой интерпретаций конфликтов между определенными позициями (ролями) в обществе и культуре — конфликтов подразумеваемых, умалчиваемых, допускаемых в публичную сферу, в зону обсуждения лишь в превращенном виде и т. д. Причем специальное место будет уделено тому, каким образом этот разрыв между позициями, структурами самопонимания и временной организации опыта, образами мира символически отмечается, фиксируется, воспроизводится средствами письменности как особого типа культурной записи социальных значений, разыгрывается в акте письма. Соответственно, тут нас будет интересовать, на какие представления о человеке, действии, его смысле биография опирается (в том числе — опирается молчаливо), как она авторизуется, кто «аккредитует» биографию как самосознание (самоорганизацию) и биографию как повествование (репрезентацию), какова коммуникативная (ролевая) структура этого акта, структура свернутых в нем отсылок и адресаций и какова, соответственно, программа, стратегия ее понимания, чтения.

От генеалогии к биографии: социокультурные рамки образца

В общем смысле понятно, что перипетии биографии как культурной формы — как постоянно рационализируемой парадигмы столь же постоянно умножающихся типов организации и предъявления индивидуального опыта — связаны со становлением и эволюцией идеи личностной автономии в истории культуры, прежде всего — европейской. Развивая формулу Ж. Гюсдорфа [154] , биографию можно назвать «индивидуальной телеологией» секулярной и постсословной эпохи. Отсюда и нижняя хронологическая граница, до которой о биографии, видимо, точнее будет говорить лишь в терминах предыстории. Если прочерчивать эту границу огрублен-но и жестко, то переломный период здесь — завершение европейских революций XVII–XVIII вв., а вместе с ними — распад и пересмотр нормативно-классического канона в культуре, мышлении, искусстве.

154

Gusdorf G.De l’autobiographie initiatique a l’autobiographie genre litteraire // Revue de l’histoire litteraire de la France. P., 1975. № 6. P. 957–1002.

Непредзаданность, нерешенность, проблематичность жизненного пути отдельного человека, уже не предопределенного происхождением и статусом родителей (рода, семьи), соответствует здесь принципиальной открытости форм, в которых осознаются и представляются индивидуальное призвание, самореализация личности, ее успех или крах. И если в макросоциальном плане биография как форма самопонимания и самопредъявления связана с временем ускоряющейся мобильности, массовых движений, тектоническое го перемещения целых пластов прежнего общества, то в полноте культурной семантики, в упорядоченной рефлексии, как ресурс понимания и интерпретации она рождается с «критической» эпохой, с эрой «модерности» («современности»).

Поделиться с друзьями: