Слово за слово
Шрифт:
По делам грандиозным. По пространствам немерянным. По жизни удивительной, не чета здешней.
Ныл. Придирался. Цеплялся ко всем. Исподволь выстраивал стройную систему объяснения и оправдания.
– Чего ты скулишь? – говорил ему кузнечик Фишер. – Ты же свободный теперь человек. Не надо никого ругать и ничего не надо оправдывать. Бери билет и уезжай. Вот мой тебе совет.
– Молчи, – сердился тот. – Что ты лезешь со своими советами? Советы дает адвокат. И то за деньги.
Папа уехал. Мама уехала. А Миша остался. И кузнечик Фишер тоже.
Кто-то же должен кормить
– Фишер, – сказала ему Фогель. – Вам идет ермолка.
И он застеснялся.
– Меня спрашивают, – сказал. – Ты зачем надел? А я и не знаю, как объяснить.
– Не надо объяснять, Фишер. Лишнее это дело. Умный не спросит, а глупый не поймет.
На лестнице, что вела к магазину, стояли двое, Зельцер и Рацер, и шепотом делили будущие должности.
– Вы нам нужны, Зельцер, – говорил Рацер, глядя на сторону. – Мы вас делегируем на всеизраильский съезд. Кооптируем в президиум. На вас будет культсектор, Зельцер, и контакты с прессой.
– Рацер, – говорил на это Зельцер и пихался пузом. – Я вам не мальчик, Рацер. Я буду заместителем, Рацер, или никем.
– Никем, – соглашался Рацер. – Тогда никем.
Старая хулиганка Фогель не могла себе отказать.
– Вы тут стоите, – сказала ехидно, – а Штуцер уже сколачивает актив.
– Штуцер... – ахнули хором. – Он же не кооптирован! Он же не делегирован!
И побежали куда-то...
В магазине она начала сердиться.
Всякий раз она сердилась в магазинах на здешнее изобилие, на тамошнюю скудость, на тутошних жителей, что равнодушно пихают в тележки расфасованные соблазны, и на подругу свою Веру, которая поцеловала ее вскользь, на бедную свою подругу, которой и одним глазком не углядеть всей этой раздражающей прелести.
За прилавком сыры-маслины-селедки стояла знакомая ей девочка. Девочка говорила по-русски, и Фогель в этом углу отводила душу.
– Как у вас насчет дефицита? – спросила шутейно. – Из-под прилавка?
– Из-под чего? – переспросила девочка.
– Из-под прилавка.
– А что это такое?
Старая хулиганка Фогель рассердилась.
Она не любила притворяшек.
– Объясняю, – сказала скрипуче. – Популярно. Есть прилавок. На нем лежит товар. Так?
– Так, – сказала девочка.
– Есть место под прилавком. Там лежит другой товар.
– Какой другой?
– Которого нет на прилавке.
– Почему нет? – удивилась девочка. – Выложите – он и будет.
– Его нельзя выложить, – сказала Фогель. – Он дефицит. Он не для всякого.
Девочка подумала:
– Почему не для всякого?
– Потому что его мало, – объяснила Фогель. – Потому что он по знакомству.
– Бесплатно? – спросила.
– За деньги.
– За такие же?
– Когда как. Дефицит обычно лучшего качества.
– Лучшего качества кладут под прилавок?
– Да! – закричала Фогель.
– А худшего – на прилавок?
– Да, да! И не делай вид, что ты не помнишь.
– Я не помню, – сказала девочка. – Меня привезли сюда ребенком.
И Фогель заверещала от восторга на весь магазин.
Она хулиганка, ей можно.
Еще со двора она услышала заливистый звон электрического
будильника и поскакала через две ступеньки, по-девчоночьи, вприпрыжку, чтобы поспеть к брату Грише.Будильник стоял на полу, возле кровати, и орал во всю глотку.
Было на нем – одиннадцать тридцать.
– Рыжий! – сказала. – Опять переставил?
Сунулась из-под одеяла опухшая щека.
Редкие, небритые перья, как у плохо ощипанного гуся.
Веко приподнялось тяжелое.
– Ладно, – сказал. – Завтра помянешь.
У Рыжего есть ключ. Рыжий приходит к ней кой-когда. То вечером, а то и заполночь. Утром проснешься, а он тут.
Ей это нравилось.
– Смотри, – сказала. – Царствие небесное проспишь.
Сел. На полкомнаты вытянул ноги.
– Старая, – сказал. – Не надо только парить.
На столе стоял древний патефон, обтянутый клеенкой, с продранными углами, с выдвижными коробочками для иголок, с ручкой для завода, с пластинкой на нем, пыльной и затертой.
– Патефон... – по-детски удивилась Фогель. – Ты смотри! Где взял?
– Купил, – сказал коротко.
– А пластинку?
– С пластинкой.
"Ах, Самара-городок, беспокойная я, беспокойная я, успокой ты меня..."
Сип стоял – не разберешь, но они слушали.
– А на обороте чего? – спросила Фогель.
– Не знаю, – сказал лениво. – Не переворачивал.
Рыжий ничего в жизни не делает после армии.
Рыжему лень.
Когда совсем уж обезденежеет и нет у него на пиво, идет в "Хилтон", надевает форменную тужурку, развозит по номерам еду. Здание большое, этажей – пропасть: пока едет в лифте, булочку съест, яблочко сгрызет, пирожок сглотнет от ихнего изобилия. "Ну, – спрашивает Фогель всякий раз, – чего ел?" И он рассказывает. Кого видит в номерах, каких богачей-капиталистов, и их капризы, их наряды, про чаевые в долларах, и еще про немца, чудодея-кондитера, что привечает Рыжего, дает ему доедать вернувшиеся порушенные торты с кремом. А Фогель слушает его, завидует в открытую.
– Шел бы ты учиться, Рыжий, – советует временами.
– На кой? – говорит.
– Не знаю. Все учатся.
– А я не буду.
– Да кто ты есть-то?
– Рабочий.
– Рабочий? Рабочий на заводе, а ты – прими-подай.
– Старая, – говорит на это, – у нас свобода. Я ее реализую, ясно тебе? Я, может, в наемники пойду. Или голодных спасать. В джунгли уеду. Мир большой, старая, я еще не решил.
И опять она ему завидует.
Но уже кончался завод, замедлялось движение, и женский голос густел, басил, тягуче выползал наружу из патефонных внутренностей: "бес-по-кой-нааа-ая..."
– О! – сказала. – Одиннадцать сорок пять.
И они задумались.
В одиннадцать сорок пять уходил брат ее Гриша, дедушка Рыжего, которого он никогда не видел, и помянуть его требовалось непременно.
Брат Гриша был полон всякими идеями, которые он распихивал бесплатно и каждому.
Когда он видел что-то, что можно было улучшить, в его голове начинал тюкать молоточек, и тюкал до тех пор, пока Гриша не находил решение.
Такие молоточки тюкали, наверно, в голове у Эдисона и у всех сумасшедших изобретателей.