Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Миша засиживается у соплюшки допоздна. Он читает. Она читает. А то поглядят друг на друга. А то засмеются. Как разговаривают молчком.

А утром – не добудишься.

Кузнечик Фишер поцеловал его на пороге и побежал на балкон.

Внук Миша уходил в темноту, в сырость, в туманные завихрения, с тяжеленным мешком и автоматом, мурлыкал под нос какой-то мотивчик.

– Ничего, –

шептал Фишер с балкона и поджимал озябшую ногу. – Раз поет, это еще ничего...

У лифта было не протолкнуться на этот раз, но Фишер прошел без очереди.

Ему некогда.

Его кресло ждет.

– Следующий!

Дверь приоткрылась на самом деле, и втиснулся к нему в закуток всеобщий ненавистник Гринфельд, смятый и порушенный от непривычных раздумий.

Встал. Поглядел замученно.

– Фишер, – сказал. – Ну что же это? Наши опять уделались...

– Наши? – удивился Фишер. – С каких это пор наши – они и ваши?

Тихо порадовался.

– Добили меня, Фишер, – плаксиво сказал тот. – Втянули в свой сионистский заговор. Что теперь будет?

Фишер подумал. Выпрямился в кресле. Руки уложил на подлокотники.

– Что я вам посоветую? – сказал ребе Фишер. – Знаете что, Гурфинкель, живите теперь так.

И снова меня утянуло воспоминаниями в чердачные глубины, по балкам и под стропилами, в привычную духоту перегретой пыли, но встала стена поперек желаний, бетонная, непробиваемая, память разгородила надвое.

– Закрыто, – сказал старик в тулупе, берданка отложена за ненадобностью. – На переучет желаний.

– Когда откроется? – спросил я.

– Никогда не откроется, – ответил он. – Ошибочка вышла, граждане. Ошибочка нынче исправлена.

– А где же калитка? – спросил опять я, на что-то еще надеясь. – Постучаться.

– Нету калитки, – ответил старик с охоткой. – Замуровано без возврата.

И тогда я распластался на стене, ухом к шершавому бетону, а оттуда голоса, – или послышалось? – тихие и зовущие.

Уж не Абарбарчук ли?..

Мы не нужны той жизни, нет, мы очень ей нужны.

Мы не нужны тем людям, – зачем мы им? – но им без нас не прожить.

Как древесина, что с омерзением и неохотой принимает в себя чужеродный гвоздь, и терпит

его по необходимости, и смиряется, пропитывается едкой ржавчиной отторжения, но отдает с трудом, когда вырывают, со скрипом сожаления, и держит рубец внутри, вечный рубец-воспоминание.

Как раковина, что принимает внутрь случайную песчинку, песчинку-раздражитель, и отторгает ее, обволакивая, и делает из нее жемчужину, потому что с жемчужиной внутри она может еще смириться, а с песчинкой – никогда.

Как человек, что принимает в себя другого, – когда радостно, когда с корыстью, а когда и по принуждению, – и любит его, терпит его, ненавидит его, и из семени его – песчинки выращивает плод – жемчужину, но и плод... плод тоже тоскует по утробе.

И тогда я отпал от стены, и повернулся круто, и пошагал в обратную сторону, дрогнувший поначалу и утвердившийся.

У чердака два конца.

Два окна у чердака желаний.

Лбом в прогретое стекло: глядеть теперь – не переглядеть, до конца дней своих.

Шел по улице старый мужчина, строгий и ответственный, на плече у него висела винтовка, чешский карабин М-1, на рукаве повязка: "Гражданская оборона".

Шагала рядом старая женщина без винтовки, суровая и неприступная, держала в руке фонарь.

Шли они не спеша. Поглядывали по сторонам. Отмечали подробности. И вышли они на бугор. На самую его вершинку.

И постояли рядком, глядя на закат.

Подержались зачем-то за руки.

– Что вы молчите, Бердичевский? – говорила старая хулиганка Фогель, слезы текли по ее щекам. – Говорите уже, не стесняйтесь. У нас и так в этой жизни убыток от невысказанных мыслей.

Склон холма, обращенный к ночи, был темен уже и суров, на нем не проглядывали детали, лишь редкие зажигались огни, а по кромке горы всё еще безумствовало алое, радостное, счастливое, как любовь напоследок...

Было ветрено на бугре.

Было знобко.

Но они простояли до конца.

Иерусалим, 1984 – 1986
Поделиться с друзьями: