Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Слухи о дожде. Сухой белый сезон
Шрифт:

В то время всю парадоксальность ситуации на суде понимал лишь сам Бернард. Дело в том, что он был не только защитником обвиняемых, но и их сообщником. Более того, он был их главарем. Это стало ясно, лишь когда он сам предстал перед судом, хотя слухи об этом ходили уже с того момента, как в декабре 1974 года по радио было сообщено об аресте Бернарда и еще трех кейптаунцев по обвинению в нарушении параграфа шестого Закона о борьбе с терроризмом.

Защищать на суде людей, участвующих в подпольной антигосударственной деятельности, — это одно, но самому быть замешанным в подобную деятельность — совсем другое. (А может быть, я всегда ожидал от него чего-то такого? Во время своего первого политического дела он как-то раз сказал мне: «Знаешь, что я считаю самым примечательным в этом деле? То, что среди четырнадцати обвиняемых — черных, цветных и даже белых — нет ни одного африканера, хотя именно африканеры первыми начали бороться за свободу

и справедливость в этой стране. Я только тогда вновь почувствую уважение к нашему народу, когда на таком вот суде среди англичан, евреев, индийцев, зулусов появится африканер». И когда такой африканер наконец появился, им был сам Франкен).

Но первое потрясение, вызванное известием об аресте Бернарда, оказалось отнюдь не последним. Месяц спустя, в январе 1975 года, последовало сообщение о побеге Бернарда и одного из его сообщников, цветного по имени Онтонг. До этого момента я все еще надеялся, что его арест был следствием административной ошибки. Но я понимал, что Бернард не стал бы бежать, не имея на то серьезных причин.

Двое других продолжали находиться под арестом, несмотря на протесты НССЮА [6] , Христианского общества и научных кругов в связи с превышением допустимого срока заключения под следствием. В конце концов причина столь долгого расследования стала известна: от них требовали показаний против Бернарда. По сравнению с ним они были птицами невысокого полета.

6

Национальный союз студентов Южной Африки.

Через тринадцать месяцев, в феврале нынешнего года, Бернарда снова арестовали. Некоторое время, как выяснилось впоследствии, он находился за границей. Я был потрясен. Если человеку приходится уносить ноги из собственной страны, пусть уносит. Это уже само по себе тяжело. Но вернуться, зная наверняка, что тебя арестуют, — такое выше моего разумения. По-моему, это просто безумие.

С Бернардом арестовали еще троих, в том числе и бежавшего вместе с ним Онтонга. Теперь все стало на свои места, следствие закончено, и суд назначен на середину мая. Но тут-то и началась «драма» с побочными сюжетными линиями, хотя, казалось бы, и основной было вполне достаточно.

За два дня до начала суда объявили, что Онтонг (главный свидетель обвинения, показания которого о деятельности Бернарда после побега были особенно важны) предпринял попытку самоубийства в тюремной камере. А в конце первой недели заседаний еще один свидетель попытался вскрыть себе вены. Суд, однако, не прервали. Из тюрьмы были доставлены несколько бывших «клиентов» Бернарда для дачи показаний государственной важности, главным образом о руководящей роли Бернарда в заговоре 1973 года, что вызвало настоящую сенсацию. Правда один из них сбился в показаниях и зарыдал в голос. Заседание пришлось прервать. На следующий день свидетель держался более спокойно. Но когда судья стал расспрашивать его о личном отношении к Бернарду, он совершенно сорвался. Отвратительный спектакль.

«Я ненавижу этот суд! — заорал он. — Ненавижу вас всех! Ненавижу вашу вонючую систему, принуждающую человека губить собственного друга! — Затем, повернувшись к Бернарду (как сообщали газеты — меня, к счастью, в тот день на суде не было), он надрывно продолжал: — Я уважал этого человека, я работал с ним, я любил его, я и сейчас чту его в душе своей. Но меня просто сломали. Мне обещали смягчение приговора, если я дам против него показания. Я не хотел, но, если бы я не согласился, они довели бы меня до сумасшествия. Я два года просидел в одиночке. Они знают, как сломать человека, это они умеют. Они нагадят на твою пищу и заставят съесть ее. Они посадят в соседнюю камеру смертника и заставят тебя слушать его крики…» И еще множество сенсационного вздора в том же духе.

И конечно, доктор Мева Патель, также призванный свидетельствовать против Бернарда. Газеты обещали новую сенсацию. Но произошла новая драма. Утром в день своего вызова в суд Патель бросился с десятого этажа из окна здания управления тайной полиции в Претории. Это и само по себе было достаточно скверно, но возникли и дополнительные осложнения. Журналист, утверждавший, что видел тело сразу после факта установления смерти (как это ему удалось?), заявил, что на теле Пателя было множество ран и следов ожогов, которые не могли быть вызваны падением. А затем крайне таинственно исчезло медицинское заключение о смерти, составленное районным врачом. И так далее.

Из-за всех этих осложнений суд в скором времени стал предметом международной шумихи и совершенно уникальным явлением в истории нашей юстиции. Можно только надеяться, что пресса, в том числе и зарубежная, рано или поздно осознает, насколько исключительным событием был этот процесс, и не станет судить по нему о политическом климате в нашей стране. Самому

же Бернарду, виртуозному юристу, на мой взгляд, вся эта шумиха была ни к чему. Он заслуживал более серьезного к себе отношения.

Итак, господин судья, в один прекрасный день я понял, что не могу более терпеть смирительную рубаху, накинутую на нашу страну и ее прошлое. Это означало, что мне придется бороться против своего народа, против тех самых африканеров, которые в прошлом сами боролись за свободу, а теперь взяли на себя миссию распоряжаться судьбами других народов.

Для того чтобы выжить в Южной Африке, сейчас, как никогда ранее, необходимо открыть глаза и прислушаться к собственной совести. А нас учат ничего не чувствовать и ни над чем не задумываться, иначе ты станешь нежелателен. Другими словами, парадокс заключается в следующем: чтобы выжить, нужно отказаться от самой жизни. А стоит ли такая игра свеч?

Конечно, для нормального гражданина нелегко пойти против закона. Человек инстинктивно стремится следовать предписаниям своего общества. А если он к тому же и представитель закона, то инстинкт усилен его познаниями. Лишь глубокие и всеобъемлющие истины, открывающиеся ему, могут заставить его избрать иной путь. Я никогда не считал достаточным поводом для такого решения простую неудовлетворенность собственной жизнью. Чтобы принять такое решение, нужно тщательно проанализировать диагноз и методы лечения. Именно это я и собираюсь сейчас сделать.

Холодная, сверкающая мелодия Моцарта движется своим замысловатым ходом. Соната ми-бемоль мажор. В жизни человека, столь занятого, как я, музыка — единственное прибежище для чистого отдохновения. Если я возвращаюсь домой поздно ночью, слишком усталый, чтобы думать или даже спать, лучшее средство расслабиться — это уединиться в кабинете и слушать Моцарта. Когда Бернард приезжал к нам, мы проводили хотя бы один вечер, слушая музыку. Это было подобно разговору без слов. Погружаясь в музыку, мы, казалось, вступали в общение, более интимное и тесное, нежели то, которое допускает человеческий язык. Возможно, и это было иллюзией, но, во всяком случае, иллюзию питали мы оба, судя по чувству полнейшего расслабления и следовавшей за ним особой доверительности. В мире организованного звучания все остальное утрачивало реальность: дом, в котором мы находились, темный сад за окнами, бассейн в саду, кусты и деревья, обнесенные стеной, город в отдалении, страна — все концентрические круги внешнего мира. Музыка возрождала утраченную упорядоченность и уверенность — и тысячи естественных страхов постепенно оставляли нас. Нечто схожее с тем состоянием я испытываю сейчас в Лондоне.

Моя любимая вещь у Моцарта — Концерт для фортепьяно си-бемоль К. 595 в исполнении Шнабеля. И самая любимая его часть — ларгетто. К сожалению, у меня нет кассеты с этой записью. Может быть, попросить Луи переписать ларгетто с пластинки? В конце концов, возня с дурацкой звукозаписывающей аппаратурой была чуть ли не единственным его занятием. Элиза часто жаловалась, что шум не дает ей покоя. Я был склонен считать ее жалобы обычным ворчаньем матери, пока однажды, несколько месяцев назад, не понял, сколь далеко все зашло. Он занимался со своей аппаратурой — с наушниками и без них — с утра (что для него означало часов с десяти-одиннадцати) и до глубокой ночи. Уже сама по себе музыка была достаточно чудовищна (не от меня он унаследовал столь дурной вкус), но еще хуже было то, что он даже не слушал ничего толком, каждые несколько минут переставлял пластинки, и момент ужасающего взрыва, какофонического оргазма, варварского ритма мог в равной мере быть как концом одной пластинки, так и началом другой. Вероятно, он пытался систематизировать свою коллекцию, изо дня в день меняя принцип каталогизации и каждый раз начиная все сначала. А длилось это уже не день и не два, а недели и месяцы.

Пока я не решил, что с меня довольно, и не поставил его перед выбором: или он отправляет меня в могилу с новым инфарктом, или кончает это безобразие. Именно тогда он и начал куда-то исчезать из дому. Пропадал, бывало, по нескольку дней. Расспрашивать было бесполезно. Он только пожимал плечами. С чем родителям довольно трудно смириться, когда речь идет о девятнадцатилетнем юноше.

Попросить его записать для меня Моцарта — пожалуй, это весьма удачный ход. Может, и вкус ему исправит. До Анголы он был очень восприимчив к серьезной музыке. Я уверен, ларгетто на него подействует.

Я хорошо помню, как впервые услышал Концерт си-бемоль минор. (Не перестаю удивляться своей способности вспоминать, казалось бы, давно забытое — процесс, подобный движению пузырьков, всплывающих со дна моря и внезапно взрывающихся на поверхности с пугающей, ослепительной реальностью.) Это было тем вечером в мой последний университетский год, когда я обнаружил тело Шарля Кампфера на ковре в его гостиной с синим кругом, нарисованным вокруг пупка, — последний вызов, абсурдное и нерасшифрованное послание.

Поделиться с друзьями: