Чтение онлайн

ЖАНРЫ

См. статью «Любовь»
Шрифт:

День за днем Момик сидит в темном чулане перед клетками и почти ничего не делает, только смотрит, смотрит, и ничего не видит, и изо всех сил старается не задремать нечаянно, потому что в последнее время, неизвестно почему, он немножко чересчур усталый, ему трудно передвигаться и трудно сосредоточиться, и иногда у него появляются такие нехорошие мысли, как, например, зачем ему вообще все это потребовалось, и почему именно он должен так в одиночку бороться ради всех, почему никто не вступается за него и даже не замечает, что с ним происходит: ни мама, ни папа, ни Бейла, ни ребята в классе, ни учительница Нета, которая только и знает, что кричать на него и говорить, что он снижает свои оценки, вместо того чтобы немного побеспокоиться о нем. И даже Даг Хаммаршельд от Объединенных Наций, который как раз сейчас прибыл к нам в страну с визитом и поехал в Сде-Бокер, чтобы поужинать там с Бен-Гурионом, и который догадался, видите ли, организовать ЮНИСЕФ для детей и старается спасать их в Африке и в Индии от малярии и вообще от всякой холеры, даже он не находит ни одной минуточки времени для Момика, который борется с Нацистским зверем. Нужно признаться, что бывают такие дни, когда Момик сидит в чулане в какой-то полудреме и завидует зверю, да, да, просто завидует ему, потому что тот такой сильный, и никогда не страдает от жалости, и прекрасно спит по ночам — даже после всего, что он наделал, — и, как видно, даже гордится своей жестокостью, блаженствует в своем укрытии, как дядя Шимек, когда ему чешут спину, и, может, он прав, может, это в самом деле не так уж плохо быть жестоким, только не слишком, потому что и Момик тоже в последние дни испытывает какое-то удовольствие от своих плохих поступков, особенно часто это случается с ним, когда уже наступает темнота, и он еще больше начинает бояться и ненавидеть и зверя, и весь мир, и тогда он чувствует вдруг как будто жар во всем теле, но особенно в сердце и в голове, и почти разрывается на части от невероятной силы и жестокости, и может даже броситься на клетки, и изломать их в куски, и размозжить все головы этого зверя безо всякой жалости, нисколько

не думая о последствиях, и готов даже пораниться от его когтей, и зубов, и всяких клювов, и схватиться, и сплестись, и смешаться с ним только для того, чтобы он один раз почувствовал то, что чувствует Момик, но, может, лучше не надо, может, лучше убить его без того, чтобы смешиваться, просто раздробить, смять, раздавить, растоптать, истребить, замучить, взорвать, да! Теперь даже можно швырнуть ему в морду атомную бомбу, потому что в газете поместили наконец репортаж о нашем атомном реакторе и написали, что он громадный устрашающий великан, возвышающийся в золотых дюнах Нахаль-Рубина возле города Ришон ле-Цион, который с гордостью являет свое величие на фоне пенных шумливых волн на берегу бурного синего моря, и в его огромном куполе радостно стучат молоты строителей — все это сообщила газета «Едиот ахронот», и еще что первый израильский атомный реактор будет называться «Кившан», что, как объяснил его главный директор, означает охлаждающий бассейн атомного реактора в Нахал-Рубине, и, хотя в газете подчеркнули, что он создан исключительно ради дела мира, Момик, как говорится, тоже умеет читать между строк и прекрасно понимает, что означает Бейлина ухмылка, потому что ее сын — капитан высокого ранга. Дело мира, как же, держите карман шире! Чтоб они треснули, все эти арабы, псякрев! Но нельзя сказать, чтобы Нацистский зверь был так уж взволнован этими угрозами, и иногда Момику кажется, что, именно когда он начинает быть таким злобным, диким и полным ненависти, зверь хитро усмехается про себя в темноте, и тогда Момик пугается еще больше, и не знает, что делать, и заставляет себя успокоиться, но сколько еще он сможет успокаиваться? От страха он просыпается, и видит, что сидит в чулане, и чувствует, что вонь от животных так прилепилась к нему, что, кажется, вырывается у него даже изо рта, но он не встает, даже когда наступает полная тьма, и родители — только бы они не вздумали догадаться искать его тут, ведь у них, наверно, уже душа уходит в пятки от страха и волнения, — нет, с какой стати они догадаются? Для них же лучше не догадываться, и Момик продолжает сидеть так еще некоторое время, опять чуть-чуть задремывает, и опять просыпается, и видит, что сидит на холодном полу, завернутый в огромное старое папино пальто, к которому он прицепил булавками множество желтых звезд из картона, и иногда, когда он просыпается и вспоминает, где находится, он протягивает к животным обе руки и показывает им корешки использованных лотерейных билетов, которые валялись возле Киоска счастья и которые он подобрал и приклеил себе на ладони пластиковым клеем, потому что на них имеются номера, почти такие же, как у дедушки Аншела, и у папы, и тети Итки, и Бейлы, но, если этого оказывается недостаточно, чтобы как следует проснуться, Момик выпрямляется и взбадривает себя каким-нибудь кашлем или кряхтеньем и, прежде чем встать и отправиться домой, бросает зверю последний, действительно страшный вызов: поворачивается к нему спиной и сидит так, прямо у него под носом, еще несколько минут, переписывая в этой кромешной тьме — тьме египетской — в свою уже четвертую тетрадь непоправдашнего «Краеведения» несколько строк из «Дневника Анны Франк», который ему в конце концов пришлось стащить из библиотеки Народного дома, и всегда, заканчивая переписывать какой-нибудь особенно волнующий отрывок, чувствует, как карандаш у него в руке начинает немного дрожать, и он должен добавить еще несколько строк об одном мальчике, которого зовут Момик Нойман и который тоже прячется, как Анна Франк, и так же, как она, сражается, и тоже боится, и самое странное, что обо всех этих вещах он пишет в точности как она.

Случается, что иногда после обеда, когда Момик уже хочет отделаться от дедушки, уложить его спать и быстрей спуститься в чулан, дедушка так особенно смотрит на него и как будто умоляет глазами позволить ему немножко выйти на улицу, и, хотя снаружи идет дождь и довольно холодно, Момик чувствует, как дедушке трудно дома, как он мучается, и соглашается. Тогда они оба надевают пальто, и выходят, и запирают оба замка, нижний тоже, и Момик держит дедушку за руку и ощущает, как горячие струи дедушкиной истории прорываются в его руку и поднимаются к голове, и, хотя дедушка не знает об этом, Момик наполняется его силой и выдавливает из него для себя еще немного этой силы, как из тюбика, так что дедушка начинает потихоньку верещать и скулить, и пытается отнять свою руку, и смотрит на Момика, как будто что-то понимает.

Они усаживаются на мокрую зеленую скамейку и видят, что вся улица сделалась совершенно серая и как будто приподнялась и встала чуть-чуть наискосок из-за дождя. Туман меняет вид домов и деревьев, все выглядит таким другим, таким печальным. Из ветра и подхваченных им листьев выступает вдруг черный лапсердак, разрезанный сзади на две половинки, или блондинистый парик, или два чокнутых паяца, которые держат друг друга за руки и роются в мусорных баках. Все дедушкины друзья постепенно стягиваются к лавке, хотя никто не сообщал им, что он тут, и вот открывается дверь в доме у Бейлы, и маленький симпатичный Аарон Маркус осторожно спускается по ступеням, хотя Бейла умоляет его не выходить, но, когда она видит вдруг, что и Момик там, ого, как она набрасывается на него, чтобы немедленно забирал своего дедушку и возвращался домой, но Момик только смотрит на нее и ничего не отвечает, и под конец она сдается и со злостью хлопает своей дверью.

Господин Аарон Маркус подходит, усаживается на лавку и принимается кряхтеть, а все остальные стараются чуть-чуть подвинуться, чтобы освободить ему место, и тоже кряхтят, и Момик начинает кряхтеть с ними вместе и чувствует, что это ему приятно. Момик уже почти не боится вечного кривляния господина Маркуса, лицо которого выглядит так, как будто ему сто лет и еще сто двадцать. Однажды он спросил у Бейлы: может, он строит все эти рожи из-за какой-то, не дай Бог, болезни или еще чего-нибудь такого, но Бейла сказала, что отец ее Хезкеля, да будет память его благословенна, заслужил, чтобы ему не лезли в душу, в особенности такие наглые бесстыжие дети, которые обязательно должны все знать, и что им еще придется кое-что узнать, когда они станут постарше, и Момик понял, что она имеет в виду: прежде, чем ему исполнится десять, он не услышит от нее ничего, ни единого словечка, но, разумеется, не отстал (ведь мы уже знаем, что такое Момик), просто отошел и поразмыслил обо всем этом хорошенько и через некоторое время вернулся к Бейле, встал перед нею и сказал, что сам нашел ответ. Ладно, это вышло немного смешно, потому что Бейла успела совершенно забыть, в чем заключался вопрос, но Момик напомнил ей и сказал, что господин Маркус так кривляется потому, что однажды он откуда-то бежал (Момик не решился произнести вслух: «из страны Там») и поскольку опасался, что его могут узнать — его настоящее лицо — и схватить, то начал строить всякие рожи. Бейла скривила рот, как будто сердится, но было видно, что она еле удерживается, чтобы не рассмеяться, и сказала: хохем, а может, как раз наоборот, может, он как раз хотел сохранить в памяти лица тех людей, которые находились с ним вместе в каком-то таком месте, и совершенно не собирался от них бежать, а, наоборот, хотел быть с ними, ну, что ты на это скажешь, Эйнштейн? Такое толкование действительно смутило Момика и даже сразило наповал, он, как говорится, получил нокаут и с этих пор начал смотреть на господина Маркуса совершенно иначе. В самом деле, приглядевшись, Момик обнаружил в его лице множество других лиц — мужчин, женщин, стариков, детей и даже грудных младенцев, которых никогда прежде не видел и которые сами тоже непрерывно строили всякие рожи, и это был верный признак того, что и господин Маркус, как все тут, участвует в тайном сражении.

Дождь шел, а старики беседовали. Никогда невозможно в точности установить, в какой момент все их охи и кряхтенья превращаются вдруг в настоящий разговор. Они рассказывали свои обычные истории, которые Момик уже знал наизусть, но готов был слушать еще и еще: про рыжую Соньку и черную Соньку, и про хромого Хаима Иче, который играл шереле на всех свадьбах, и про городского сумасшедшего, которого так и называли а-мишигенер, или еще Иов, который больше всего любил сосать ландриновские монпансье, и дети водили его за собой, как собаку, и делали с ним все, что хотели, потому что обещали ему конфетку, и про большую красивую микве, и как все местечко ставило в четверг вечером в пекарне чолнт, и он томился там всю ночь, и весь штетл наполнялся его запахом. Момик слушал их, и немного отдыхал от борьбы, и от зверя, и от вони в чулане, и вообще забывал обо всем, и как будто вообще делался неживым, и именно в этот момент, офцелухес — как назло! — в голове у него мелькает что-то неприятное и досадное, воспоминание о громадной толстой руке, которая ударяет по свечке, и свечка падает, и пламя шипит — тссс! — в луже, и папино лицо, и слова, которые он говорит, и Момик вдруг выпрямляется, поднимает голову с плеча Ханы Цитрин, к которой нечаянно слегка привалился, и говорит громким и строгим голосом, что в решающем матче, который состоится вскоре в городе Вроцлаве, мы покажем этим полякам, сделаем десять ноль, один только Стельмах забьет пять голов, и старики разом смолкают и смотрят на него, ничего не понимая, а Хана Цитрин говорит ясным печальным голосом: алтер коп! — и Едидия Мунин, который сидит возле него с другой стороны, протягивает к нему свою худую руку, поросшую черными волосами, и на этот раз даже не собирается ущипнуть его за щеку, только осторожно берет за подбородок и чуть-чуть притягивает его к себе — кто вообще мог бы поверить, что Момик согласится терпеть такое, чтобы Мунин вот так обращался с ним, да еще при всем честном народе, но сейчас он немного устал, и ему все равно, он нисколько не сопротивляется, и почти утыкается носом

в черный лапсердак со странным запахом, — и думает, что это даже хорошо, что он тут не один и что вместе с ним все его товарищи, теперь они как бойцы партизанского отряда, которые уже долгое время сражаются вместе и немножко присели на лесной поляне отдохнуть перед решительным боем, и кто глянет на них, подумает, что они чокнутые и что Момик тоже а-мишигенер, но разве это важно, приятно сидеть рядом с соратниками, привалиться вот так к груди Мунина и слышать в ухе шуршание шерстяной материи, и слабое тиканье карманных часов, и стук сердца, который как будто доносится издалека-издалека, и все в мире так спокойно и замечательно.

В эту ночь случилось кошмарное происшествие: все вдруг вскочили от страшных воплей в переулке, Момик сразу посмотрел на свои часы и увидел, что уже четырнадцать минут двенадцатого, соседи распахивали ставни и зажигали свет, и Момик подумал: вот! — наконец-то это произошло, наконец-то зверь вылез из чулана! И на всякий случай поглубже спрятался под одеяло. Но крики были не как у зверя и не как у какого-нибудь чудовища — кричала женщина. Тогда он спрыгнул с кровати и подбежал к окну, распахнул ставни, а мама и папа кричали ему из своей спальни: закрой немедленно! — но он давно уже перестал слушать, что они говорят, он смотрел на улицу и видел настоящую голую женщину, которая как безумная мечется по переулку и жутко кричит, невозможно было вообще понять, что она кричит, и, хотя светила почти полная луна, у Момика заняло несколько минут догадаться, что это Хана Цитрин, потому что блондинистый парик исчез куда-то, и оказалось, что голова у нее почти лысая, огромные груди подпрыгивали и болтались во все стороны, и счастье еще, что хоть внизу, под животом, на ней было что-то, как будто такой треугольник из черной шерсти, и эта Хана Цитрин, которая только сегодня сидела вместе с ним на скамейке, как верный товарищ, теперь воздевала руки к небу и вопила, как бешеная, на идише:

— Бог, Бог!!! Сколько еще прикажешь ждать тебя? А, Бог?

И люди вокруг тоже начали кричать:

— Ша! Тихо! Иди домой, психопатка ненормальная! Устраивает тут — посреди ночи!..

А кто-то из дома напротив, какие-то слишком бойкие молодые супруги, которым на всех наплевать, взяли и окатили ее ведром холодной воды, и она сделалась вся мокрая, с головы до ног, но не перестала носиться и рвать на себе последние остатки волос, и, когда она пробегала под фонарем, соседи видели, что все ее краски, которыми она обычно раскрашивает лицо, ручьями поплыли вниз, но тут зажегся свет у Бейлы, и Бейла спустилась по лестнице и набросила на Хану широкое одеяло, и Хана сникла, остановилась и даже не пыталась вырваться, только начала дрожать от холода и опустила голову, и Бейла потихоньку-потихоньку увела ее, но еще чуть-чуть остановилась и закричала не своим голосом: негодяи! — и когда проходила мимо дома той молодой пары, крикнула им: вы хуже тех! Погодите, Господь пошлет вам вдвойне! — а потом скрылась вместе с Ханой за темными кипарисами, которые растут возле Ханиного дома, и свет во всех окнах постепенно погас, и Момик закрыл ставни и вернулся в постель.

Но он видел еще одну вещь, которой, кроме него, не видел никто. Когда Хана металась по переулку голая, из заброшенной синагоги, которая рядом с домом Момика, вышел господин Мунин и остановился в тени деревьев, но луна все-таки немного освещала его. Он был без обоих своих очков, и тело его раскачивалось вперед-назад, вперед-назад, глаза не отрывались от Ханы и блестели, а руки были внизу, где темно, и Момик видел, как дрожат его плечи и даже как шевелятся губы, и хотя не мог разобрать, что он говорит, но чувствовал — это что-то очень важное, и, может быть, Мунин открывает ему сейчас самую главную тайну Нацистского зверя и объясняет, как с ним бороться, и Момик хотел крикнуть ему из окна, что он не слышит, ничего не слышит, хотя они стоят так близко друг от друга, но тут глаза Мунина расширились, рот распахнулся, тело с силой рванулось вперед, а потом назад, как будто кто-то огромный толкнул его в спину, а потом в грудь, и он раскинул руки и, словно большая черная птица, начал подскакивать в воздухе и кричать, но совершенно беззвучно, как будто кто-то дергал его сверху за веревочку. И вдруг эта веревочка оборвалась, Мунин сложился пополам и шлепнулся на землю, как мокрая тряпка, и долго лежал там, и Момик еще слышал, как он потихоньку стонет и мяучит, почти как сумасшедший котенок, — даже после того, как все окончилось. А утром Мунина уже не было на этом месте.

Но зверь учуял обман и не вышел. Все уловки Момика не помогли. Он, как видно, очень хорошо разбирался в том, кто по правде еврей, а кто, как Момик, пытается вдруг подделаться под еврея, и, если бы Момик, по крайней мере, знал, в чем разница, он сделал бы то, что нужно, но он не знал. Он превратился уже в собственную тень, и, когда шел, ноги у него волочились по земле, и у него появились, как говорит Бейла, новые штучки, он начал охать и кряхтеть, как самый настоящий старик, даже в классе, и все смеялись, и только одна хорошая вещь случилась с ним в эти дни: он пришел пятым в их классе на дистанции в шестьдесят метров, такого с ним никогда еще не случалось, и именно теперь, когда у него не было сил ни на что, это вдруг случилось, и все сказали, что он бежал как Затопек, этот чешский паровоз, и только смеялись, что почти всю дистанцию он бежал с закрытыми глазами и строил такие рожи, как будто за ним гонится ужасное чудовище, но, по крайней мере, они увидели, на что он способен, если действительно захочет, и даже Алекс Тухнер, который когда-то в течение двух недель был его другом, и Момик тренировал его каждый день в долине Эйн-Керем — до тех пор, пока Алекс не поставил рекорд класса и безо всяких вошел в сборную, — даже он подошел и сказал: молодец, Элен Келлер! Но его похвала уже не тронула Момика.

Билл и Мотл давно исчезли, и Момик не смог вернуть их. Это было как будто зверь заморозил его мозг, и теперь все вокруг замечали это. Бейла уже ни за что не соглашалась отвечать ни на один его вопрос, и, когда он приходил к ней и упрашивал ее сказать, она говорила, что и так уже не может простить себе и ест себя поедом за то, что поддалась на его мольбы и уговоры, и что все эти его вопросы и расспросы уже достали ее вот так, и чтобы шел, пожалуйста, играть со своими ровесниками, но в голосе ее не было злости, а только жалость, и это было еще хуже. И родители его начали бросать на него такие косые испуганные взгляды, и было видно, что они только ждут случая вообще сойти из-за него с ума. Они действительно вели себя странно. Прежде всего, они начали как бешеные мыть и убирать квартиру, каждый день драили и чистили все, даже окна и плинтусы, так что вскоре в доме не осталось ни пылинки, а они тем не менее продолжали мыть и чистить, и однажды ночью, когда Момику захотелось в уборную, он увидел, что во всей квартире горит свет, а мама и папа стоят на коленях и выковыривают кухонными ножами грязь из щелей в полу, и когда они увидели, что он смотрит на них, то вдруг начали стыдливо улыбаться, как маленькие дети, которых поймали на чем-то нехорошем. Момик ничего не сказал, а наутро сделал вид, что он вообще ничего не помнит. Через несколько дней после этого, в субботу, Бейла сказала что-то маме, и мама сделалась белая как стенка и в воскресенье потащила Момика в поликлинику показать доктору Эрдрайх, доктор осмотрела его всего с головы до ног и заявила, что это ни в коем случае не эта болезнь (как тогда называли детский паралич, которым каждый год, несмотря на все прививки и уколы, еще заражались некоторые дети), и выписала ему витамины, и велела пить рыбий жир — по два раза в день, но ничто не помогло, да и как такие глупости могли помочь? От волнения родители стали есть за ужином еще больше и его тоже заставляли не держать кусок во рту, а глотать, ведь они видели, что ребенок пропадает у них на глазах, тает как свечка, и ничего не могли поделать, и надо отдать им должное, испробовали все, даже привезли из самого религиозного района Меашеарим маленького раввина с огромной бородой, который принялся крутить на животе у Момика крутое яйцо и бормотать всякие заклинания, и мама не остановилась ни перед чем, даже перед тем, чтобы идти к госпоже Миранде Бардуго, которая считалась в Бет-Мазмиле почти королевой, и ставила пиявки, и излечивала все болезни, и мама пошла, и унижалась, и умоляла ее прийти, но госпожа Бардуго категорически отказалась переступить порог их дома — из-за того, что случилось с ее пиявками, когда она поставила их папе на руки. Мама и Бейла сидели вечером на кухне и пили чай, и Бейла со слезами говорила: нужно что-то делать! Посмотри, как он выглядит, одни глаза от него остались! И мама принялась, как обычно, плакать вместе с ней и сказала: если бы я знала, что делать! Назови мне врача, я ничего не пожалею, никаких денег, но мне не требуется врача, чтобы сказать, что с ним. Бейла, я уже сама могу быть профессором по всем несчастьям, и это как раз то, что у моего Шломо, никакой врач тут не поможет, послушай меня, мы привезли это с собой Оттуда, это сидит в нас, и только один Господь Бог может от этого помочь! А Бейла шумно вздохнула, принялась изо всех сил тереть свой нос и сказала: чтобы только Господь помог нам дожить до того дня, когда Господь нам поможет!

Это были действительно скверные дни. Все вокруг Момика боялись за него и не знали, что делать, и говорили, что остается только ждать и надеяться, ничего, может, он сам как-нибудь выкарабкается, и не смели шелохнуться и вздохнуть, ведь они полностью зависели от него. Стоило ему сделать шаг, и они двигались за ним следом, а когда он кричал, они кричали с ним вместе, и у всех появилось ощущение, что переулок совершенно изменился и в нем все время звучат голоса людей, которые уже умерли, и оживают истории, которые только тут еще помнят, и проплывают слова и названия, которые только тут еще что-нибудь значат и по которым тоскуют, и Хана Цитрин теперь почти каждый вечер выскакивала на улицу голая, и обвиняла и проклинала Бога, и требовала, чтобы он наконец явился, и все терпеливо дожидались, пока Бейла спустится вниз и уведет ее, а если поглядеть вверх, иногда можно было видеть, как между верхушками деревьев и облаками проносится быстрая тень, похожая на огромный черный лапсердак, разрезанный сзади на две половинки, и как блестят две пары очков, и через мгновение Мунин приземлялся возле Момика, с опаской оглядываясь по сторонам (потому что ему из-за чего-то запрещено приближаться к детям), клал Момику руку на плечо и шел с ним рядом своей нелепой (из-за этой грыжи) походкой и шептал ему на ухо про звезды, и про Бога, и про силу тяготения, и что счастливая жизнь ожидает нас не здесь, не здесь, Момо! И потухшая сигарета плясала на его верхней губе, и он все время шептал Момику стихи из Библии, те, что развешаны на стенах пустой синагоги, и хохотал довольным смехом человека, который сию минуту собирается надуть и облапошить весь мир, но Момик уже еле волочил ноги, и у него не было сил на Мунина.

Поделиться с друзьями: