См. статью «Любовь»
Шрифт:
Ладно, это, может быть, чересчур так говорить, но ведь раньше он никогда не разговаривал ни с кем из них, кроме Мунина, и вообще старался держаться от них подальше, и вот теперь он все время с ними, и когда он не с ними, то думает о них и о том, что они рассказывают о стране Там, и какой дурак он был, что не понял этого сразу, и нужно сказать правду, ведь он даже немного пренебрегал и брезговал ими из-за того, как они выглядят, и из-за вони, и вообще Момик надеялся теперь только на одно — что они успеют передать ему свои тайные знаки и знамения и что он сумеет разгадать их прежде, чем этот сумасшедший ветер сделает что-нибудь им всем.
Когда Момик после школы возвращается с дедушкой домой, им приходится низко сгибаться под ветром, они с трудом различают дорогу и пугаются всяких странных завываний на всевозможных языках, которые, в этом Момик уверен, всегда прятались у деревьев под корой и в трещинах на асфальте, но долгое время сидели там тихо, пока ветер не выдул их наружу, и Момик с силой запихивает руки в карманы и жалеет, что не ел летом побольше, чтобы сделаться чуточку потяжелее, и дедушка преодолевает ветер с помощью своих нелепых бросков и дрыганий, рассекает и разгоняет его, но только он вдруг совершенно забывает, куда нужно идти, останавливается, и беспомощно озирается по сторонам, и ждет, как маленький, чтобы кто-нибудь взял его за руку и повел дальше, и это и вправду довольно сложный момент, потому что именно тут ветер может налететь, схватить и утащить его, но у Момика рефлексы, как у вратаря Ходорова, и он всегда успевает опередить ветер и вовремя ухватить дедушку за руку и крепко держать — ладонь изнутри у него такая мягкая, — и
Теперь Момик может скинуть свою школьную сумку, и стащить с дедушки огромное папино старое пальто, и быстренько чуть-чуть обнюхать его, усадить за стол и разогреть для них обоих еду. Бабушке Хени приходилось относить обед в комнату, потому что сама она не вставала с постели, а дедушка сидит с ним вместе, и это приятно, получается, как будто он настоящий дедушка, с которым можно немного поговорить и все такое.
Бабушку Хени Момик очень любил и до сих пор у него делается больно в груди, когда он вспоминает ее, и подумать только, в каких мучениях она умирала… Ладно, по крайней мере, у бабушки Хени был собственный язык, который появился у нее, когда ей было уже семьдесят девять лет, после того, как она забыла и польский, и идиш, и тот иврит, который успела немножко выучить. Когда Момик возвращался из школы, он тут же бежал проведать бабушку и узнать, как она себя чувствует, и она волновалась от радости, становилась вся красная и начинала говорить с ним на своем языке. Он приносил ей еду и сидел и смотрел на нее, как она клюет, словно птичка, с тарелки. На сморщенном ее лице всегда была улыбка, такая далекая-далекая, и с этой улыбкой на лице она разговаривала с ним. Обычно это начиналось с того, что она сердилась на него, как будто он Мендель, который ни с того ни с сего бросил семью и отправился на такие работы, которые годятся только для нищих: в город Борисполь, а оттуда докатился до Сибири и сгинул там, и как можно сделать такое и разбить сердце матери! А потом она увещевала его уже как Шолема, чтобы тот, когда поедет в Америку, где золото валяется на улицах, не забыл бы только, что он еврей, и надевал тфилин, и молился каждый день в синагоге, а потом просила его в качестве Иссера, чтобы сыграл ей на скрипке шереле, и прикрывала глаза, как будто на самом деле слышит эту скрипку, а Момик смотрел на нее и не смел мешать. Это было замечательнее и жалобнее всякого кино или книги, и иногда он в самом деле плакал от этого веселого танца, от этого шереле, а родители всякий раз удивлялись, зачем он так долго сидит в комнате бабушки Хени и слушает ее бормотания и причитания на том языке, которого все равно никто не может понять, но Момик говорил, что он все понимает.
Вообще-то факт, у Момика есть большие способности к языкам, особенно таким, которых никто не понимает и только он может понять, даже если молчат или повторяют всю жизнь два слова, как Гинцбург, который без умолку твердит: кто я? кто я? — и Момик моментально догадался, что у него тоже пропала память и теперь он ищет самого себя в любом месте, даже в мусорных баках, и подумал предложить ему — ведь они сейчас проводят достаточно много времени вместе на скамейке, — что он напишет в программу «Приветы от новых репатриантов», и, может, быть кто-нибудь услышит и опознает его и объяснит ему, кто он такой и где потерялся, да, Момик умеет перевести все с любого языка на любой, он самый лучший королевский толмач, он умеет перевести даже с ничего на что-нибудь.
Ладно, это потому, что он знает, что вообще нет такой вещи «ничего», всегда есть что-нибудь. Так это и с дедушкой Аншелом, который тоже клюет, как птичка, клюет и быстренько глотает, но с еще большим страхом, чем бабушка, — конечно, они Там должны были есть быстро-быстро, как евреи в Египте в ночь Исхода, — и Момик все равно сумеет разгадать рассказ дедушки, ведь он уже знает, что дедушка всегда рассказывает свою историю какому-то одному человеку или мальчику по имени Геррнайгель, к этому имени он возвращается каждый раз по-новому: иногда сердится, иногда как будто подлизывается, иногда плачет и скулит от боли, но три дня назад Момик прислушался хорошенько к тому, что дедушка говорит самому себе в своей комнате, и услышал отчетливо, как он сказал «Фрид», а это имя Момик узнал еще из бабушкиной заветной газеты, и руки у него начали дрожать от нетерпения, но он тотчас сказал себе: отчего вдруг? Ведь это старые истории, так зачем дедушка стал бы рассказывать их все время, да еще с таким волнением? Но ясно, что он решил испробовать и это тоже, и вот, когда он привел дедушку домой с зеленой скамейки и усадил за стол, он сказал ему внезапно, на одном дыхании, без всякой подготовки: «Фрид! Паула! Отто! Арутюн!» Ладно, это правда было немного опасно, у него вдруг появилось ощущение, что дедушка сделает ему сейчас что-то такое нехорошее, и дедушка в самом деле посмотрел на него очень напуганными глазами, но ничего не сделал ему и, помолчав, может, целую минуту, сказал тихим и совершенно отчетливым голосом: «Геррнайгель», — и указал своим согнутым большим пальцем через плечо, как будто там в самом деле стоял какой-нибудь Геррнайгель, маленький или большой, а потом прибавил опасливым шепотом: «Нацикапут», — и вдруг улыбнулся Момику настоящей улыбкой, как человек, который все понимает, потом низко-низко склонился над тарелкой, так что лицо его вплотную придвинулось к лицу Момика, и сказал: «Казик» — с такой нежностью, словно вручил Момику ценный подарок, и руками изобразил маленького человечка, карлика или младенца, и немножко покачал его у груди, как в самом деле качают детей, и все время продолжал улыбаться Момику такой милой доброй улыбкой, и Момик увидел вдруг, до чего же дедушка Аншел похож на бабушку Хени, но что же тут удивительного — они ведь брат и сестра! — и тогда случилось то, что Момик уже видел однажды: лицо дедушки вдруг захлопнулось — в одно мгновение, и это было так, словно кто-то изнутри одернул его и велел прекратить все дела снаружи и немедленно вернуться внутрь, потому что некогда, нет времени! — и он снова начал все сначала: все свои бормотания и противные завывания, и белесая слюна тут же выступила у него в уголках рта, Момик отпрянул, откинулся назад, но был очень доволен собой, даже горд, потому что сумел вот так, десантом, прорваться в дедушкину историю, как Меир Хар-Цион, алтер коп, и хотя пока ему удалось узнать очень мало, но теперь он был абсолютно уверен, что и дедушка Аншел, и этот Геррнайгель каким-то образом связаны с его борьбой, которую он уже достаточно долго ведет с Нацистским зверем, и очень даже возможно, что дедушка, хотя он и прибыл Оттуда, не собирается устраняться от борьбы и прекратить ее, и он, как видно, единственный из страны Там, кто готов сделать это, поэтому между ним и Момиком как будто заключен тайный союз.
Момик просто сидел и смотрел на дедушку глазами, полными уважения и благодарности, и дедушка казался ему сейчас в точности как какой-то древний пророк, Исайя или Моисей, и внезапно ему стало ясно, что все его прежние планы относительно того, кем он станет, когда вырастет большой, были одной сплошной ошибкой и существует только одно дело, которое действительно стоит делать, — быть писателем, как его дедушка Аншел, и эта мысль наполнила его всего жаром, он сделался как воздушный шарик, который надули горячим воздухом, и почти взлетел под потолок, и помчался в уборную, но обнаружил, что вовсе не хочет писать, и на этот раз это, как видно, из-за чего-нибудь другого, и отправился, немного растерянный, в свою комнату, вытащил из тайника секретную тетрадь сыщика, которая одновременно служила ему и дневником, и блокнотом для исследовательских заметок, и самым научным собранием всех вещей, которые имелись в стране Там:
и королей, и царей, и воинов, и идишистов, и спортсменов Еврейской олимпиады — и еще альбомом для марок, и денежных знаков, и картинок, и фотографий всевозможных животных и растений, которые водились в стране Там, и он записал на чистом листе большими буквами: «ВАЖНОЕ РЕШЕНИЕ!!!» — и ниже, что он обязательно будет писателем, как дедушка, потом посмотрел на буквы и увидел, до чего же они красивые, гораздо красивее, чем выходили у него обычно, и почувствовал, что обязан придумать какой-нибудь особенно торжественный конец, который будет соответствовать такому важному решению, и хотел было написать «Крепок, крепок, и укрепимся!», как в конце книг святой Торы, но рука почему-то не послушалась и сама вдруг единым махом вывела древний пламенный клич — боевой клич Нехемии бен-Авраама: «Парни наши сделают все ради победы!» — и Момик сразу же, как только написал эти слова, преисполнился ответственности и серьезности, почувствовал себя повзрослевшим и возмужавшим, неспешным солидным шагом направился обратно на кухню, осторожно обтер куриный жир с дедушкиного подбородка, взял его за руку и отвел в комнату, помог ему раздеться и увидел у него это самое, хотя старался не смотреть, и потом вернулся на кухню и сказал самому себе: нет времени, нет времени!И прежде всего включил большой приемник, на стеклянной шкале которого имеется список всех столиц всего мира, подождал, пока он нагреется и разгорится зеленый глазок, и услышал, что уже пропустил начало «Приветов от новых репатриантов и розыска родственников», но очень надеялся, что его имен еще не передавали. Он снял с холодильника лист, на котором папа крупными буквами, как ученик первого класса, записал все имена, и стал повторять неслышно, одними губами, вслед за дикторшей: «Рохеле Зелигсон, дочь Поли и Авраама из Пшемышля, ищет младшую сестру Леале, проживавшую в Варшаве между 1931-м и 1939 годами; Элияху Фрумкин, сын Йохевед и Гершеля из Стар, ищет свою жену Элишеву, урожденную Айхлер, и двух сыновей Яакова и Меира…»
На самом деле Момик может вообще не заглядывать в папин лист, он и так знает все свои имена наизусть: госпожа Эстер Нойман, урожденная Шапиро, с сыном Мордехаем Нойманом, и Цви-Гирш Нойман, и Сара-Бейла Нойман — множество пропавших Нойманов бродят по просторам страны Там, и Момик уже не особенно прислушивается к приемнику, а сам читает голосом дикторши с радио, ровным и густым и немного безнадежным, который он слышит каждый день после обеда с тех пор, как выучился читать и папа дал ему лист с именами: Ицхак Нойман, сын Авраама, Арье-Лейб Нойман, Гитл Нойман, дочь Гершла — все Нойманы, родственники его папы, но очень-очень далекие, так ему объясняли сто раз, и палец его выводит кружки на листе, измазанном тысячью и одним обедом, и в каждом кружке заперто какое-нибудь другое имя, но вдруг Момик вспоминает: да, это в точности тот мотив, который слышится в речах стариков, когда они сидят на лавочке и рассказывают свои истории о стране Там.
Уже половина второго, и следует поторопиться. Момик хорошенько вытирает стол тряпкой и моет посуду по собственной системе: намыливаем, споласкиваем, еще раз намыливаем и снова споласкиваем, пока вилки и тарелки не начинают блестеть, как новенькие, это приятно, это доставляет ему удовольствие, и все прекрасно знают, что он не выносит, чтобы в раковине накапливалась грязная посуда. Потом он запихивает в коричневый пакет четверть курицы — мамину пулькеле, до которой не дотронулся, и проверяет в холодильнике, что еще можно взять оттуда для Нацистского зверя, роется между склянками с лекарственными микстурами — свежими и давнишними, и банками красного хрена, и тарелкой галера — заливной ноги, оставшейся еще с субботы, и кастрюлями, в которых все для ужина — самой главной и роковой в их доме трапезы, заглядывает в тысячу первый раз за бутылку с вином из розовых лепестков, которую несколько лет назад они получили от какого-то неизвестного дяденьки, что купил у них лотерейный билет, выигравший тысячу лир — это был самый крупный выигрыш, какой вообще когда-либо случился по их билетам, и Момик написал тогда крупными буквами на картоне: «В этом киоске на этой неделе билет номер такой-то и такой-то выиграл 1000 израильских лир!!!» — и этот дяденька оказался порядочным человеком, и пришел сказать «спасибо», и принес бутылку вина, действительно, очень красиво с его стороны, но кто у нас вообще пьет такие напитки? — но, с другой стороны, неудобно выбросить, и еще Момик взял баночку простокваши (он может сказать маме, что съел ее), один огурец и одно яйцо, прислушался, что происходит за дверью дедушкиной комнаты, и, убедившись, что дедушка спит и разговаривает во сне сам с собой, вышел из квартиры и запер оба замка, нижний тоже, бегом скатился по ступенькам, прошел под шаткими бетонными опорами навстречу ветру и дождю, изо всех сил толкнул тяжелую скрипящую дверь чулана, набрал полные легкие воздуха: на жизнь и на смерть! — и вошел. И тут же холодный пот выступил у него на лбу и на спине, он прижался к стенке и изо всех сил притиснул кулак к зубам, чтобы не закричать, а закричал только беззвучно самому себе: беги-беги! Беги, потому что оно сожрет тебя! Но нет, он обязан, он ведет борьбу. Какой мерзкий и едкий запах у этого зверя, запах сырости и плесени, запах всех этих животных и их испражнений, и все эти страшные звуки и голоса, которые раздаются в темноте, все шевеления, шелесты, шебаршения, и шепоты, и рычания, и огромный коготь, который царапает и рвет прутья клетки, и крыло, которое медленно-медленно расправляется, и клюв, который со скрипом и щелканьем то открывается, то захлопывается: беги! Но нет, капелька света проникает через малюсенькое оконце, вдобавок задвинутое картоном, и при этом свете глаза начинают потихоньку привыкать к темноте, и тогда можно уже различить, что на полу у противоположной стены сдвинуты несколько деревянных ящиков — не все еще заняты, потому что охота еще продолжается.
Пока что он не может пожаловаться, добыча и вправду обнадеживает, у него есть большой еж, которого он поймал во дворе своего дома, с черной остренькой и грустной мордочкой, как у маленького человечка, и черепаха, которую Момик нашел в долине Эйн-Керем, она еще не очнулась от зимней спячки, и жаба, которая пыталась перейти дорогу, и Момик спас ее от машин и принес сюда, и ящерица, которая в тот момент, когда он схватил ее, сбросила хвост, и Момик просто не мог справиться с собой и подобрал хвост тоже, положил его на бумагу, хотя это было достаточно противно, и засунул в отдельный ящик, и в карточке, которую прицепил к клетке, написал: «Неизвестное пока животное, возможно, ядовитое», но потом его немного замучила его научная совесть, и он сделал поправку, которая показалась ему довольно честной: «Возможно, хвост ядовитый», потому что по правде это невозможно знать. У него есть и котенок, который, похоже, из-за темноты немного взбесился в клетке, и есть, что называется, главная гордость собрания — молоденький вороненок, который выпал из гнезда. Пара ворон свила гнездо на сосне рядом с домом, и вороненок свалился на маленький балкон, можно сказать, прямо Момику в руки. Родители вороненка очень подозревают, что это Момик украл у них сына, и пикируют на него всякий раз, когда он пересекает двор, и несколько недель назад даже клюнули его в спину и в руку, так что пошла кровь и было, что называется, весело, но они ничего не могут доказать, и этот вороненок каждый день получает пулькеле и раздирает ее на части своими острыми когтями и кривым клювом, а Момик смотрит на него и думает, до чего же он жестокий и кровожадный, и наверно, он и есть этот самый Нацистский зверь, но пока невозможно знать в точности, из кого он получится, это выяснится только после того, как все тут получат правильное воспитание и подходящий корм.
Несколько дней назад, когда Момик спускался по тропинке в долину, он видел газель — мимо него вдруг пронеслось по скалам большое светло-коричневое пятно и вдруг остановилось, повернуло голову, красивую, испуганную и дикую. Газель! Она вытянула мордочку вперед, чтобы обнюхать его, и Момик затаил дыхание, ему хотелось, чтобы от него исходил приятный запах, запах дружбы. Принюхиваясь, газель подняла в воздух и подогнула одну ногу, но вдруг отскочила назад, поглядела на Момика широко раскрытыми глазами — неприязненно, со страхом, и тут же ускакала. Момик целый час потом искал ее в скалах, но не нашел. Он был раздосадован и не знал почему. Может ли из нее получиться Нацистский зверь? — спрашивал он себя, ведь Бейла сказала совершенно определенно: Нацистский зверь может получиться из кого угодно, то есть из любого животного, из любого! Правда ли, что из любого? Нужно попробовать выяснить у нее еще раз.