Чтение онлайн

ЖАНРЫ

См. статью «Любовь»
Шрифт:

И Аншел Вассерман, немного взволнованный моей догадливостью, воздает мне намеком, который только я, так хорошо его знающий, могу оценить по достоинству:

— Да, Шлеймеле, это тоже. Прошу прощения, не знаю, как сказать тебе… Плоть, она ведь… То есть…

Я спешу поддержать его:

— Плоть тоже, тоже ужасно нуждается в ней! В ее молодой гибкости, в мягкой упругой коже, в бешеной жизненной силе, и страсти, и вожделении. В этой сводящей с ума, абсолютно непостижимой географии юных грудей, и живота, и бедер, и божественных ножек… Ты обескуражен, потрясен, ты в полнейшем недоумении — как это возможно, что она, такая еще незрелая, наивная, производит в тебе такую бурю!.. Да, дедушка, ведь иногда, после того как кончаются все умные слова, сколько любви и сколько утешения два человека могут дать друг другу своими телами…

И он:

— По дороге сюда, Шлеймеле… Проклятье на мою голову! Ну, в самом деле, немножко трудно мне говорить об этом…

Я подсказываю ему слова:

— В поезде, когда ехали друг подле друга многие часы подряд и она приникла ко мне, как птенчик, а я не сумел насладиться даже последними этими

украденными у судьбы мгновениями, все время оглядывался, как воришка, по сторонам, вдруг девочка не спит и все видит, вдруг кто-нибудь заметит эти слишком откровенные, слишком отчаянные ласки — чистые ласки…

А в другой раз Вассерман окатывает меня целым ушатом откровенности:

— Сегодня я знаю точно, Шлеймеле, что есть люди, для которых весь смысл жизни в работе, но есть и такие, для которых искусство или любовь — корень их души и единственное оправдание их существования. Но я принадлежу, по-видимому, к тому виду самых примерных сынов Хелма, самых безмозглых шлимазлов, которые при всяком случае умудряются дважды остаться в убытке. Потому что моя Сара была для меня и вкусом и смыслом всей моей жизни — но это открылось мне только здесь… Ай, убежден я, что большинство созданий знают, как охранить свою душу от таких убийственных ошибок. Мое тебе пожелание, мальчик, чтобы ты сумел уберечься от этого. Обрати внимание: тот, кто влюблен в любовь, всегда найдет себе нового человека любить его. Но я проколол свое ухо только ради одной женщины, и после нее у меня уже не может быть жизни. Но и ее оказался не способен любить так, как она того заслуживала…

Итак, буфет. Прибывающие видят буфет на этой обманной станции, и в нем имеется все: булочки и сигареты, печенья и пирожки, лимонад и шоколадные батончики, с таким мастерством завернутые в красивую серебряную бумагу, и многое, многое другое. Дети первыми находят прилавок и принимаются требовать от родителей, чтобы те им что-нибудь купили.

Вассерман:

— И ведь даже нас, стариков, обольстительные эти яства вводят в заблуждение. На одно мгновение все мы становимся, как малые дети. Перед этим соблазном даже самые осторожные и подозрительные среди нас не могут устоять. Эт!.. Слаб человек. А ты помнишь, Шлеймеле, этого офицеришку, молокососа этого Хопфлера, который доставил меня к Найгелю? Он ведь самый главный командир над этим прилавком. Разумеется, ничего из всей этой картины он не продает. Уважаемый офицер он, а не торгаш. И каждый день протирает и начищает свои сокровища — и ведь есть, поверь, есть причина прочищать и натирать: от пыли, от дыма паровозов, от сажи крематориев. Моет тоненькие стаканчики, меняет подсохшие и заплесневевшие булочки на новые, свеженькие, раскладывает разноцветные бутафорские конфетки, запихивает в специально предназначенную для этого щелку петушков на палочке. Я слежу, Шлеймеле, за ним каждый день и каждый день восхищаюсь: такой сопляк — и такое прилежание и аккуратность! С каким усердием выкладывает пирамиду пирожных, чтобы слюнки потекли у каждого, кто увидит. Загляденье! Отступит на шаг назад, полюбуется восхитительным творением рук своих, подобно живописцу, всматривающемуся в только что завершенное полотно, — ах, наверное, архитектором станет, когда вырастет. Или может, кондитером. Художник он, этот юноша, истинный и при этом скромный художник. Вот в последний раз любовно провел влажной тряпочкой — не той, которой раньше протирал стаканчики, упаси Господь! — чистенькой, провел в последний раз по прилавку, по сверкающим оберткам шоколадных батончиков, по бутылке содовой, которая не в сегодняшний день наполнена и давно закупорена на веки вечные.

Вассерман снова склоняется над грядкой, что-то подравнивает и поправляет, все роет и роет ямки и лунки для будущих саженцев и одновременно что-то высчитывает на почерневших от влажной земли пальцах:

— Двадцать лет прожили, это выходит чуть более семи тысяч дней — вот так! Всего-навсего, семь тысяч и еще сколько-то там дней… Что же получается? Получается тысяча суббот… Ах, жалко, действительно жалко, если б ты знал, как я теперь сожалею! И из этого малого числа так много пропало и испортилось из-за всяких мелочных моих придирок, глупых споров и вечного брюзжания. Не знал я… Не умел принять с благодарностью простое обыкновенное счастье, ровное безмятежное счастье, которое она пыталась мне дать. Ох, как ненавидел все эти жертвы, которые она приносила ради меня: да, разумеется, подарила мне свою юность, и всякие прекрасные качества, и талант любить. А!.. Такую вот искаженную фантазию выпестовал себе, подлый сын Хелма, в своем слабоумном нездоровом мозгу, будто бы Сара вышла за меня замуж лишь из-за того, что сочинила себе меня не такого, как есть я на самом деле, а какой-то ошибочный идеал, который желала видеть во мне… Эдакого талантливого удачливого писателя, все помыслы которого только о возвышенных материях, который вечно в погоне за идеалами и в непримиримой борьбе добра со злом, ну да, ведь и она начиталась в детстве моих рассказов, из-за прекрасных выдумок моих пришла ко мне… Не со мной чтобы жить, а с ним — которого нет! Разозлить ее всячески старался, показать наглядно, насколько она во мне ошиблась. Насколько Вассерман, которого взяла себе в мужья, не имеет ничего общего с Вассерманом ее мечтаний, и не что иное он, истинный Вассерман, как создание слабое, ничтожное и злобное. Уродливое, гадкое внутри и снаружи, полностью ни к чему не годное. А!.. Проверял я ее, испытывал, понимаешь ли, все ожидал, когда наконец опротивлю ей как следует, и лопнет ее терпение, и бросит она мне в лицо мой позор — позор своего разочарования…

И все-таки… Что сказать, Шлеймеле? Ведь не было у меня никого, кроме нее, и, несмотря на все мои выходки, мне кажется, и она все-таки немного любила меня. И приятно нам было находиться рядом, вместе вести беседу, ай, каким

умным созданием была моя Сара, сокровище души моей! — несравненно умнее меня была, и во всех домашних работах трудились мы вместе… Ну и что? — я того не стыжусь… И бывали такие моменты нежности, например, когда пекли мы пирог, или перекладывали зимнюю одежду из шкафа в сундук, а летнюю, наоборот, в шкаф, или когда вместе мыли пол и вдруг глаза наши встретятся, ну, ты сам, верно, понимаешь… Воздух, скажу я тебе, воздух воспламенялся и тек между нами с такой сладостью, словно медом насыщенный… И мы уж старались не глядеть друг на друга, потому что, если глянем, обязаны были, да, вынуждены были тут же на месте обняться и, с твоего позволения… Ай, Шлеймеле, как молния в это мгновение был поцелуй, простой поцелуй…

О своей дочери Вассерман никогда не говорит. Ее звали Тирца, она родилась у них после девяти лет супружества. Все, что я о ней знаю, рассказала мне в свое время бабушка Хени, но по малолетству своему — мне было тогда лет пять или шесть — я многое позабыл. Какие-то смутные воспоминания о ней сохранились и у моей мамы. Но это все.

— И еще исповедаюсь тебе, Шлеймеле, — вздыхает Вассерман, и сморщенное лицо его слегка разглаживается, — что вначале по большей части молчали мы, когда находились вместе, Сарочка моя, значит, Сарати, Сарале, солнышко мое, и я. Она застенчивая была немного, а я — ну что ж, удобно мне было так. И не только это — не видел я в своей жизни таких слишком уж приятных вещей, чтобы рассказывать ей о них под вечер. Уверен я был, что жизнь моя — одна сплошная тоска и скука. И заслуживает ли эта жизнь, которая выпала на мою долю, чтобы рекламировать ее и украшать нарядными словами? Эт!.. Ну? И пришла эта козочка, ягненочек этот, Сарале моя, и наставила меня и научила, как следует вести себя супружеской паре, и показала мне своим собственным осторожным и деликатным способом, что нет у тебя такой минуты, в которую нечему было бы удивиться и восхититься, и нет такого человека, в котором не нашлось бы золотой нити прекрасного, и даже мыльный пузырь способен под солнышком расцвести многоцветной радугой, в общем, хороший урок она мне преподала: «Все, все я хочу рассказать тебе, Аншель (так произносила мое имя, как будто гладила его и ласкала губами, а уж в нем-то, в таком обыкновенном моем имени, точно не видел я прежде слишком большой приятности и благозвучия), и ты тоже, — говорила, — если встретил кого случайно или беседовал с кем-то, расскажи, пожалуйста, что он сказал тебе, и что ты сказал ему, и какая была у него шляпа, и как сидела у него на голове, или, может, он держал ее в руке, и как смеялся, и как вздыхал», — и сама рассказывала мне все происшествия и все свои действия в магазине париков в торговом доме, и потихоньку, потихоньку наполнилась наша жизнь этими пустяками, и кончилось тем, что все эти мелочи сделались весьма значительными в наших глазах и очень нам дорогими, словно какая-то приятная тайна, известная только нам двоим, и вот так, ты видишь, разогнала Сара в своей великой премудрости всю долгую скуку моей жизни…

Тут вдруг и Найгель появляется из дверей барака, нарядный и торжественный в своем прекрасно вычищенном и отглаженном мундире. Проходит мимо Вассермана и делает вид, что вообще не видит и не замечает его. Уверенно шагает к перрону, и это означает, что сегодня он собирается выбрать себе пятьдесят новых работников вместо теперешней группы «синих». Вассерман глядит на «синих», они глядят на Найгеля. Они знают, что если он приходит на перрон, то непременно будет селекция и новые работники будут вместо них. И все же они продолжают делать свое дело: успокаивать привычными добрыми словами и улыбками новоприбывших.

— Великий Боже, властелин мира! — исступленно шепчет Вассерман. — Что же это, что?! Можешь ли ты понять, Шлеймеле, можешь ли сказать мне, почему не восстают «синие» на своих мучителей и, по крайней мере, не забирают их жизни в обмен на свои? Почему не убивают хотя бы одного из них? Теперь, когда им все ясно и понятно? Слушай, вот я объясню тебе эту вещь…

Но я не заинтересован из его уст выслушать ответ, узнать еще и его версию, у меня имеется на этот счет собственное мнение, мне кажется, я уже и сам нашел объяснение странному поведению этих людей, готовых быть «как стадо овец, которых гонят на заклание».

Вассерман меняет тему.

— И было как-то… — говорит он, отрывая взгляд от перрона. — Случилось однажды… Года через два после нашей женитьбы это произошло, когда я оказался с головой погружен в один из тех приступов утешительной жалости к самому себе, в один из любимых моих капризов, было, в общем, что встала Сара, да, встала и пошла сама на праздничный ханукальный вечер, который устраивался у Залмансонов. Настоящий бал затевали они каждый год по поводу этого праздника, а мне уже до смерти надоели все их балы, и все их праздники, и все это вечное легкомыслие, и если ходил я еще туда, то только потому, что опасался обидеть моего благодетеля, а ведь он никогда и не замечал меня, вообще не помнил, наверно, нахожусь я там или нет, хватало у него слушателей и почитателей и без меня, всегда находил новую публику потрясать ее чудесами своего остроумия, а, что там — неутомимый фокусник был этот Залмансон!

— Да, да, — тороплю я его, — про Залмансона расскажешь в другой раз. Так что же случилось там, на этом балу?

— Не скачи как очумелый! — осуждает он мое нетерпение. — Мне и так трудно об этом говорить. В общем, ушла туда Сара одна, с глазами красными от слез ушла, и сердце мое уже сжалось от горечи и раскаянья, но не захотел я унизиться перед ней, не побежал вдогонку, чтобы помириться, негодяй эдакий… А на празднестве этом великом… — Голос его становится жестким и как будто отдаляется от меня. — В общем, случилось, — продолжает он через силу, — что позволила она ему, Залмансону, притиснуть и прижать себя в маленьком чуланчике, где сваливали пальто всех этих гостей, и поцеловать в губы. Да… Ну что ж, — говорит он, помолчав, — вот и стало известно это событие… Ни одному человеку, кроме тебя, не открыл бы я…

Поделиться с друзьями: