См. статью «Любовь»
Шрифт:
Сочинитель, немного помявшись и поморщившись, в некотором сомнении:
— Что ж… Неплохая мысль. Да, герр Найгель, можно сказать, весьма удачная. Да что там — красота, чистая красота! Наслаждение. Цветок душистый! Бутон, распустившийся в точности ко времени! Снимаю, ваша милость, перед вами шляпу — разумеется, выражаясь юмористически! (Мне): Ай, Шлеймеле, покраснел Исав от гордости до кончиков своих мясистых ушей, но я-то тотчас смекнул, что дело плохо — плохо наше дело! И как его исправить? Ведь дал ему Господь, дал Исаву разум, чтобы соображал, и сердце дал, чтобы чувствовал, и теперь начнет он использовать их с немецкой дотошностью и пунктуальностью. Тьфу! Ясно мне стало, что обязан я встряхнуться, собраться с духом, поднапрячь свои слабые силы, перепоясать разбитые свои чресла мечом и ответить на войну войной! (И снова Найгелю): Действительно так, герр Найгель, — весьма интересная идея. И ведь как выпорхнула из-под твоего языка! — как свеженькая поджаристая булочка, совершенно готовая и восхитительно пропеченная, но что? Слишком реалистично, да, сверх меры правдоподобно! То есть скажу я тебе: именно в реалистичности своей нелепая — громоздкая
— Я слушаю, — говорит Найгель с нескрываемой обидой и злобой.
— На самом деле было так, что подошел наш Отто к милому армянскому отроку Арутюну — постаревшему, разумеется, на столько-то и столько-то лет — и тихим голосом прошептал ему что-то на ухо. И бедный Арутюн отшатнулся и вздрогнул от неожиданности, потрясенный столь невозможной просьбой, и вырвался изо рта его ужасный стон, раздирающий душу и тело. Ну, может, не все тело — так, полтела. Но не отступил Отто и даже не подумал отступить, и упрашивал, и настаивал, и уговаривал нашего чародея и кудесника, пока не поник тот головой и не сдался. А ведь многие уже годы воздерживался несчастный Арутюн от свершения настоящих таинственных чудес и магических превращений и довольствовался простыми, известными даже непосвященным фокусами, в которых нет ничего, кроме ловкости рук, и разных трюков, и хитростей для отвода глаз публики, но понял он, что принужден будет исполнить желание Отто, потому что кто же, скажите на милость, способен отказать Отто? И велел Арутюн подать ему небольшую чашу, накрыл ее сверху мешком, а потом залез под этот мешок, так сказать, с головой и со всеми своими потрохами, то есть с большей частью туловища — одни пятки остались торчать наружу, и начал наш Арутюн метаться и биться под мешком и трудился над этой чашей долгое время, разве что вздохи его и жалобные укоры доносились оттуда, потому что всем своим существом возненавидел он этот дар — совершения всяких волшебств, которым наделил я его в своей повести «Сыны сердца». И мешок, скажу я тебе, вздымался, и дыбился, и корежился над его трепещущим телом, и волновался, как море в бурю, но спустя некоторое время все же затих и успокоился. И Арутюн попятился и задом на четвереньках выполз из-под него, безмерно измученный, и встал на ноги, и лицо его в эту минуту было таким же серым, как сам этот мешок, будто узрел он там, не дай Бог, лик самого дьявола или по крайней мере главного его помощника. И протянул он Отто дрожащей рукой чашу, да, волшебную чашу, до краев полную теплой белой жидкости, так что пар поднимался над ней… Ай, Шлеймеле, что сказать тебе?.. — И, не найдя что сказать и что еще прибавить, сочинитель умолкает на мгновение. — Ведь хорошо я запомнил этот вкус, Шлеймеле, с тех счастливых невозвратных времен, когда Сара моя, сокровище мое, кормила грудью нашу Тирцеле, невинную нашу агницу… Эт! Она, значит… Ты ведь знаешь, как ведут себя женщины в эту пору. Нет у стыда власти над ними. Матери они… Уговаривала и настаивала, чтобы попробовал я ее материнское млеко, а я все отказывался, разумеется, отказывался… Только тебе могу поведать такие вещи. Долго стыдился и смущался! Но однажды все-таки, в таком, понимаешь ли, интимном инциденте… В общем, чего уж там! Тем и кончилось — попробовал капельку, не более, чем с оливку…
И Найгель, именно Найгель, вторит ему тихо эдак, совсем тихо, будто бормочет самому себе под нос:
— Да, белая теплая жидкость. И сладкая… Да.
И еврейский писатель очень осторожно, как многоопытный следопыт, проверяет и выясняет, является ли человек, произнесший заветный пароль, его союзником:
— Очень сладкая и прямо-таки, скажу я тебе, тает во рту, как мед…
Найгель:
— Да, особенный такой вкус…
Наконец оба они решаются глянуть друг другу прямо в глаза и, весьма смущенные, тут же спешат отвернуться. С интересом изучают противоположные углы помещения и оба, как по команде, краснеют.
А спустя некоторое время, желая как-нибудь исправить положение, протягивают миску с волшебным материнским молоком Фриду — в надежде, что он спасет их и избавит от конфуза. Но Фрид протестует — отводит в сердцах руки и прячет за спину. Он тоже весь напряжен, и к прежней его застарелой подозрительности, без сомнения, прибавились новые терзания — возмущен он столь грубым и наглым вторжением младенца в его пределы, в так или иначе устоявшееся его существование, и еще, может быть, возмущен этой насмешкой судьбы, причиняющей весьма сильную боль именно своей несправедливостью — подумать только! — ведь в течение целых двух лет вынужден он был выдерживать натиск этого безумия, этой бесплодной бушующей страсти, бороться с этой нелепой одержимостью недосягаемым материнством, и вдруг живой и здоровый младенец нежданно-негаданно подкрадывается вплотную к Фриду! И вот что странно: стоило Вассерману произнести «бесплодной», как глаза Найгеля тревожно расширились, точно так же, как невольно расширялись всякий раз глаза Залмансона, когда Вассерман произносил самые на первый взгляд обыкновенные и безобидные слова «жена моя, Сара».
— Видишь ли, Шлеймеле, весьма подозревал меня Залмансон, что известен мне весь этот инцидент между ним и Сарой, а я еще нарочно терзал его неизвестностью и утяжелял этот камень на его совести: никогда ни о чем не заикнулся и не сказал ему ни словечка и ни полсловечка. Онемел как рыба и предоставил бандиту вариться на медленном огне в собственной желчи.
«Но то Залмансон, — размышляет Вассерман, — однако почему расширились глаза Найгеля? Что бы такое могли означать этот мгновенный испуг и промелькнувшая, как тень, печальная настороженность?» Минуту он забавляется догадкой, что, может, оба ребенка, запечатленные на фотографии, на самом
деле вовсе не родные, а с горя взятые на воспитание и именно этим объясняется столь малый их возраст в сравнении с сорока пятью годами самого Найгеля. Но ведь мальчик — вылитый отец, а девочка — точная копия матери. В чем же в таком случае причина? Задумавшись, Вассерман прекращает свое «чтение» и устремляет взгляд в пространство. И вдруг, в одно мгновение, даже без того, чтобы немец выстрелил ему в голову, приходит это озарение: он уже знает, а точнее, вспоминает, отчего умерла Паула. Все намеки и заметы, которые он, сам того не подозревая, рассыпал, словно камушки, на своем пути, выстроились в единую цепочку, и теперь ни одной секунды не сомневается он в своем успехе: «Погодите, настанет тот час, когда Найгель будет клевать зернышки у меня с ладони!»Фрид направляется в соседствующую с Залом дружбы пещеру меньшего размера, которая служит команде кухней, чтобы принести оттуда чайную ложечку, и слышит как Отто, в удивлении и испуге, восклицает у него за спиной: «Смотрите, у младенца два зуба!» — «Медицине известны подобные случаи, — бурчит Фрид. — Бывает даже, что все тело новорожденного покрыто, словно мехом, густыми волосами. Прямо как у щенка или котенка». Отто в панике распахивает одеяльце и внимательнейшим образом осматривает ребеночка со всех сторон. «Нет никаких волос и никакого меха! — объявляет он со вздохом облегчения. — Только вот эта пыльца. Фрид, наш подкидыш — настоящий мужчина!» Фрид слышит его, и невыносимая усталость неожиданно наваливается на него. Он склоняет голову на ящик с посудой, словно на плечо друга, и удивляется, почему не слышен голос, предлагающий ему сделку: «Все оставшиеся тебе годы за один день с этим ребенком и с Паулой!» Неужели он настолько ничтожен, что вообще не принимается в расчет? И тогда он потихоньку распрямляется, и кулаки его сами собой сжимаются. Возможно ли, что ребенок — это знак, которого он ждет уже три года? Нет, уже шестьдесят лет! Может ли быть, что жизнь таким вот благосклонным жестом, такой невероятной, безумной выходкой решила наконец-то ответить на его беззвучный вопль, на его отчаянные наглые домогательства и пересекла ту линию, которую он проводил по земле каждое утро со дня смерти Паулы? А Отто издали, со смехом: «Эй, парень! Только не на мою рубаху!»
И потом, когда Фрид подает Отто чистую ложечку и остается стоять рядом, потихоньку, будто нечаянно, все ниже склоняясь над младенцем и приближая свой крупный мясистый нос к его крошечной головке, покрытой легким светлым пушком, ноздри его начинают различать этот волнующий, ни на что не похожий запах.
— Ай, — сокрушается Вассерман, и в его бесцветном голосе слышится столько нездешней, разрывающей душу тоски, — что сказать тебе? Вдохнул наш доктор сладость этого единственного в своем роде запаха, наполнил им свои легкие…
Найгель кивает, словно соглашается и подтверждает: да, и ему известен этот неповторимый запах, который нельзя подделать и, утратив, нельзя восстановить. А Вассерман все тянет и тянет свою печальную мелодию, свой похоронный плач:
— Как ожог огненный коснулся этот запах его сердца. Будто сдернули рывком засохшую повязку со старой раны, все еще сочащейся кровью…
Найгель, после минутного молчания:
— Не смотри на меня так. Я хочу рассказать тебе что-то… Не думай, я прекрасно знаю, что каждое мое слово ты используешь против меня — своим жидовским способом… Но мне все равно. Так вот: когда родился мой Карл и случалось мне приезжать домой в отпуск, я потихоньку подходил ночью, стоял возле его кроватки и вдыхал чудесный запах младенца, и мурашки ползали у меня по спине…
Вассерман:
— Я это знал.
А младенец сглатывал и сглатывал молоко с ложечки, пока не насытился и не издал наконец этого счастливого звука, возвещающего удовлетворение: и-хм… А потом посопел умиротворенно носиком и отрыгнул излишек молочка доктору на штаны. Фрид беспомощно завертелся, заверещал и воскликнул, что нужно немедленно кого-то позвать или заявить о находке властям. Да, Фрид был очень напуган. Он вышагивал взад-вперед по залу своей смешной верблюжьей походкой и безостановочно что-то бурчал и рычал в раздражении. Отто, с несколько неуклюжей и наивной хитростью, протянул ему сытого младенца. Фрид сердито глянул сначала на Отто, затем на сверток в его руках и отпрянул. Он понимал, на что рассчитывает капитан и какую расставляет ему ловушку, — приманить любовью к жизни.
— Ой, Шлеймеле, если можно так выразиться, снова он надеется обвести Фрида вокруг пальца и отправить на обучение к мудрецам славного города Хелм.
Об этом предмете — о любви к жизни — вели эти двое бесконечный спор то вслух, то каждый про себя с тех пор, как умерла Паула. А может, он был начат и раньше, в тот самый час, как они познакомились, будучи отроками. И тут, с непреклонной решимостью, не желая терпеть никаких возражений, Отто вручает младенца Фриду.
Но что это за фигура? Кто она, эта женщина, пытливо вглядывающаяся безумным взором в сумрак подземного зала? Что это за ужасное привидение, облаченное в грубую и грязную рабочую одежду, мешком свисающую с иссохшего костлявого тела? Впрочем, не только одежда, но и кожа висит на этом существе, будто чужая, будто изготовленная не по размеру. Морщинистое лицо давно не мыто, но при этом размалевано густыми слоями дешевой краски, на голове всклокоченный парик блондинки. Лишь на мгновение заглядывает это пугало в зал и говорит…
Нет, не успевает оно ничего сказать, потому что в эту минуту на сцену выступает Найгель и просит Вассермана:
— Представь меня, пожалуйста! Вассерман, познакомь меня с новым действующим лицом!
— С удовольствием, герр Найгель, — откликается сочинитель. — Ведь это еще один, пока неведомый тебе, товарищ из команды «Сынов сердца». Хана Цитрин ее имя в Израиле, да, это та самая околдованная и очарованная Хана, изнемогающая от безмерной непосильной любви, отважная и неукротимая воительница, правда, доведенная теперь капельку до отчаяния обстоятельствами своей печальной жизни, и она, хм… Возможно, ты не поверишь, но именно так: ведь она самая красивая женщина в мире…