Смех Again
Шрифт:
— Валентина обрадуется, — говорит наш шофёр, похлопывая меня по плечу.
Валентина, это моя тётка.
— Все обрадуются… Поехали уже… — дядя Женя открывает переднюю дверь.
И вот — едем по дороге, петляющей среди полей. Местность ровная. Люцерна до самого горизонта справа. Рожь — слева. Если дождя не будет ещё неделю-полторы, урожай погибнет. Земля сухая и крошится в руках. Стебли уже начинают приобретать нездоровый оттенок. Это сообщает со своего сидения дядя Вася. Он вообще трещит без остановки.
— А ты кем работаешь,
Я смотрю на Николя. Он пожимает плечами.
— Я художник, — говорю наконец.
— Пикассо, что ли? — посмеивается дядя Вася. — Картины рисуешь?
— Не… девок голых для журналов, — я кручу ручку, опуская стекло со своей стороны. — Курить можно?
— Кури… — дядя Вася бросает взгляд через плечо, — девок голых? С натуры?
— А то… — говорю я. — Ещё и деньги за это получаю.
— Во!.. И много платят?
— Достаточно… — я стряхиваю пепел в окно.
— А девки красивые?
— Ещё какие… — я пытаюсь не улыбаться. — Модели из «Плейбоя»… Знаете такой журнал?
— А то! — дядя Вася даже перестал смотреть на дорогу. — Мой Толька в городе каждый месяц покупает… Всю комнату девками завесил… И ты вот таких вот девах рисуешь?
— Ага…
— Так ты там себе жену, наверное, и нашёл? — он смеётся в усы. — Они ж тебе товар свой демонстрируют во всей красе… Есть что выбрать…
— Потому и не женюсь, дядь Вась, — говорю я, — всё выбираю и выбираю… А они не против… Даже по второму разу приходят…
Дядя Женя на переднем сидении начинает хохотать.
— Не… — говорю я, — я, правда, художник. Ещё и татуировки делаю…
Дядя Женя поворачивается ко мне:
— Я и смотрю все ноги себе разрисовал… Сам?
Это он про био-тек, выглядывающий из моих шорт цвета хаки.
— Сам…
— А мою машину разрисовать сможешь? — дядя Вася лезет в бардачок и достаёт журнал. — Вот, как на фотке.
Я рассматриваю глянцевую обложку: «Понтиак» с языками пламени, начинающимися от фар и вьющимися по всему кузову.
— Смогу, — говорю, — только для этого аэрограф нужен.
— А это ещё что такое?
Пока я объясняю, что такое аэрограф, мы преодолеваем оставшиеся километры до Уткино.
— Это клуб наш… — говорит Дядя Вася, и я вижу приземистое здание с афишей возле входа, — …а это почта… А это магазин.
Чёрный Яр номер два. Только пивная бочка возле сельпо в придачу. Анна крутит головой во все стороны. Она сидит посередине между мной и Николя. Который, скорее всего, такой же Николя, как я Саша.
Мы проезжаем всю деревню насквозь и, минуя воняющий навозом и мычащий коровник, снова выезжаем в поля.
Дом Мишиных стоит отдельно от Уткино. Не дом даже — хутор. Целое хозяйство: несколько гектаров земли, сараи с поросятами, часть пруда, перегороженного сеткой: там плещутся утки и гуси. По огромному двору бегают куры и бродят самоуглублённые индюки. И в центре всего этого — просторный одноэтажный каменный дом.
Мы
обгоняем трактор, тянущий прицеп непонятно с чем, и примерно в километре от дороги я вижу нагромождение красно-ржавых смутно знакомых конструкций.— Это комбайны туда старые сгоняют, — поясняет Дядя Вася, — …уже лет тридцать, наверное…
Кладбище комбайнов скрывается за лесопосадками. Мы сворачиваем в сторону от дороги, и я вижу крышу с трубой вдалеке. Дом моего дяди.
Мой дом.
Home sweet home.
Я смотрю во все глаза.
Моё сердце ёкает, и я понимаю, почему.
Я чувствую вдохновение.
В 1945 году тридцатилетний Иван Мишин, дойдя со своей разведротой до Берлина и написав на рейхстаге свое имя, поехал домой. В его родном белорусском селе своей хаты он не нашёл. Её не было. Как, собственно, и села. Как и его родителей.
Он постоял возле братской могилы, в которой немцы закопали всё население, не успевшее убежать в лес, поправил вещмешок, сел в поезд и поехал, куда глаза глядят.
Однажды в переполненном вагоне, среди фронтовиков, инвалидов, спекулянтов и воров он встретил совсем молоденькую девчушку с огромными зелёными глазами и русой косой. Она сидела на краюшке деревянной лавки, прижимала к себе матерчатую сумку и смотрела на золотую звезду Героя, прикрученную к груди Ивана.
— Зовут как? — спросил он.
— Катя… — тихо ответила она.
— А лет тебе сколько, Катя? — Иван достал кисет и стал мастырить самокрутку.
Девчушка ему понравилась.
Она стала ему женой и родила двух сыновей — Евгения и Бориса.
Осели они в Уткино, где после войны, как и везде, нужны были рабочие руки. Руки у Ивана были золотые — до сорок первого он работал каменщиком. Потому через два года сам построил себе дом возле пруда и стал в нём жить с молодой красавицей женой и двумя подрастающими мальцами.
Катюша была из раскулаченной семьи. Отец её сгинул в Сибири ещё до войны, мать умерла, а братьев и сестёр роздали по детдомам. Она так и не смогла их впоследствии найти.
Женой она была, как полагается, хозяйственной и ласковой. Иван с нежностью наблюдал за тем, как она хлопотала по дому и ухаживала за их детьми. А по ночам упивался её молодым телом в жаркой супружеской спальне. Она тихо стонала и шептала «миленький мой», чем доводила его до горячки: ни с одной женщиной ему не было так хорошо.
Он пережил её на двадцать лет и умер в год московской олимпиады.
Сыновья выросли умными и трудолюбивыми:
Борис стал строителем и уехал жить в большой город, а Евгений остался в родительском доме. Женился на местной учительнице Валечке, нарожал с ней детей и расширил хозяйство. Десять лет назад он взял в аренду землю и стал фермером. Держал три сотни поросят, втрое больше домашней птицы и, в общем, не бедствовал.
Валя же потихоньку преподавала в начальных классах и помогала мужу, чем могла.