Смерть на рассвете
Шрифт:
— Хоуп, вы пришли затем, чтобы уволить меня?
Она не колебалась ни секунды; ее невозможно было сбить с курса.
— Но одного я не понимаю, ван Герден. Почему вы присвоили себе право кого-то бить, вымещать свою детскую ярость на беззащитном человеке, даже не подумав об остальных девятнадцати гостях!
— Беззащитном? Ничего себе беззащитный! Он, между прочим, бывший регбист. И настоящая сволочь.
— По-вашему, ван Герден, сквернословие делает вас более мужественным? Вы думаете, брань делает вас сильнее?
— Хоуп, идите знаете куда? Я не просил любить меня. Я такой, какой есть. Я никому ничего не должен. Вы не имеете права приходить ко мне и рассказывать, какой я плохой. Я ударил гада, потому что он этого заслуживал. Он весь вечер нарывался. И еще выдрючивался!
— Я не имею права? Значит, только вы имеете право на все? Вы явились в дом к Каре-Ан, потому что вам потребовалась ее помощь. А потом вы избили ее друга, ее гостя. Избили зверски, жестоко, и только потому, что вам не понравились его высказывания и его внешний вид? Вы доказали свою правоту кулаками. Вы сочли, что имеете на это право. Но когда я объясняю
Он плюхнулся в кресло.
— Я же предупреждал, что я подонок.
Хоуп вся раскраснелась, подалась вперед, горячо заговорила, помогая себе жестами:
— Ах, какой замечательный предлог! Вот ответ на все вопросы: «Я плохой». Вы трус, вот кто вы! Попробуйте хотя бы ненадолго подумать не только о себе! Задумайтесь хотя бы на миг, что будет, если все мы начнем делать что нам хочется, под тем предлогом, что мы плохие. Это все объясняет, это все оправдывает, это все извиняет!
Ван Герден приложил ладонь ко рту.
— Вам не понять! — глухо ответил он.
— Да, мне действительно не понять. Совершенно верно. Но я пришла к вам потому, что хочу понять. Если бы я сумела заглянуть к вам в душу, я бы, по крайней мере, попыталась понять. Но вы ничего не хотите мне рассказывать. Вы живете за барьером своих глупых отговорок, ваши оправдания просто жалки. Поговорите со мной, ван Герден! Объясните, почему вы такой. Тогда я смогу вас понять. Или, по крайней мере, хоть немного посочувствовать.
— Хоуп, зачем вам это нужно? Очнитесь, успокойтесь. Через неделю дело ван Ас будет кончено, и вы избавитесь от меня. И продолжите защищать женщин, несчастных жертв нашего общества. Вы обо мне даже не вспомните. Так в чем же дело?
— Вчера вечером своей выходкой вы оскорбили не только уважаемого врача, но и меня, и еще девятнадцать человек. Я в жизни не переживала такого унижения! Вы меня обидели. Вы меня унизили, потому что пришли со мной. Ваша тень упала и на меня. Остальные гости связывают нас с вами. Вот почему я приехала к вам и задаю те вопросы, которые вам следовало бы задать самому себе! Я имею право знать и хочу понять — по крайней мере, попытаться.
Ван Герден хмыкнул.
— Пострадала ваша репутация великого адвоката-женщины, потому что вы пришли туда со мной! И вам это не по душе.
— Вам хочется так считать, ван Герден. Вам нравится думать, что все остальные люди — такие же эгоисты, как и вы.
Хоуп бесшумно ступала по ковру в кроссовках; она села перед ван Герденом на журнальный стол. Их лица почти соприкасались. Она говорила страстно, пылко:
— Я голосовала за Национальную партию, ван Герден. Еще до девяносто второго года. На двух предыдущих выборах. Я искренне верила в то, что политика апартеида правильная. Честная. Я считала так же, как мои отец и мать. Как мои друзья и их родители. Как школьные учителя и университетские преподаватели. Как все белое население Блумфонтейна. Я верила местной газете на африкаансе. И радио и телевидению на африкаансе. Я не задавалась вопросами, потому что видела чернокожих такими же, какими их видят все. Я видела в них людей, верящих в колдовство, в толокоше — духов предков, которые способны выполнять лишь самую тяжелую и грязную работу и от которых пахнет дешевым мылом. Я вместе с отцом отвозила нашу служанку Эмили домой, в бантустан, и я видела грязные улицы и маленькие дома без садиков, и была твердо убеждена, что апартеид, раздельное развитие — единственно возможный выход, потому что они так не похожи на нас. Почему они не разбивают вокруг своих домов красивые садики? Почему они совершенно не уважают себя? Пусть живут среди себе подобных. Если они так легко убивают, пусть делают это в Табанчу, Мафикенге или Умтате. Меня передергивало, когда я узнавала о террористах, которые в очередной раз бросили бомбу или расстреляли посетителей ресторана. Я была зла… трясите головой сколько хотите, ван Герден, вам все равно придется меня выслушать. Я злилась на весь остальной мир всякий раз, как они вводили санкции или критиковали нас, потому что я думала, что они не знают, не понимают. Они не знают наших чернокожих. Они думают, что наши чернокожие — такие же, как у них: Сидней Пуатье, Эдди Мерфи и Вупи Голдберг. Но наши совсем другие. Они разрушители, мародеры, они всегда злы и недружелюбны. Наши чернокожие говорят на таких языках, которые никто, кроме них самих, не понимает. А их афроамериканцы говорят на том же американском английском, что и они сами. И носят красивую одежду, и играют Отелло в кино. А потом наступил девяносто второй год, и я испугалась, ван Герден, потому что поняла, что они захватят все и устроят так, чтобы вся страна стала похожа на их грязные гетто-тауншипы. От страха я начала придумывать разные поводы, почему так не должно произойти. Никакой логической связи, никакой непредвзятости, никакого чувства справедливости в моих рассуждениях не было. Мною двигал страх. А потом я нашла книгу о Манделе, старую биографию, написанную одной голландкой. Я прочла ее и как будто заново родилась на свет. Вы знаете, как тяжело в корне менять свое мнение о себе, о своих взглядах, родственниках, родителях, руководителях, биографии, истории — и все за два дня? Понять, что все, во что ты верила, неправильно, искажено, поверхностно и даже дурно. Но одним я горжусь, ван Герден. Я нашла в себе силы измениться. Открыть свой разум истине. Прозреть после многих лет слепоты. После того как я справилась с чувством вины и стыда, после того как я справилась с гневом по отношению к себе и ко всем белым, обманувшим и запутавшим меня, я сделала для себя важный вывод. Я поклялась, что больше никогда не стану судить о чем-либо, если недостаточно знаю предмет и не способна взглянуть на дело хладнокровно и непредвзято. Я решила доискиваться правды. Я обещала себе, что не стану судить людей, основываясь на цвете их кожи,
вере и поступках, прежде чем не пойму, почему они стали такими, какими стали. И если вы думаете, что ваша выходка сойдет вам с рук, что я поверю в ваши инфантильные отговорки, что вы собьете меня с дороги своим запирательством и трусостью, вы крупно ошибаетесь!Она сидела перед ним, подкрепляя жестами каждое слово; ее руки летали в нескольких сантиметрах от его носа. Неожиданно она коротко рассмеялась — как будто над самой собой.
— Поговорите же со мной! — Первое слово она произнесла почти умоляюще.
Ван Герден тупо смотрел в стену.
— Хоуп, наши с вами взгляды на жизнь очень сильно различаются.
— С чего вы взяли? Вы ведь совсем меня не знаете.
— Хоуп, я знаю достаточно. И прекрасно понимаю ваши так называемые воззрения. Вам кажется, будто жизнь справедлива. Вы думаете, что, если очень захотеть, если постараться жить праведно, все будет отлично. Вы думаете, что добро заразительно. Если вы постараетесь жить праведно, остальные люди тоже повернутся к добру, один за другим. Волна добра накроет весь мир и победит зло. Я прекрасно вас понимаю, когда-то и я был таким же, как вы. Нет. Я был лучше. Я достиг момента просветления задолго до девяносто второго года. Как-то, когда я служил в Претории, я подошел к камере и всмотрелся в ее обитателей через решетку. Дело было в три часа ночи. Среди пятнадцати или шестнадцати чернокожих пьяниц, хулиганов, насильников и грабителей я увидел одного чернокожего, сидевшего на краю стальной скамьи с раскрытой книжкой стихов Брейтена Брейтенбаха в руках. Я был лейтенантом, Хоуп, заместителем начальника участка. Я велел вывести его из камеры и привести ко мне в кабинет. Я закрыл дверь и начал с ним разговаривать. Сначала о поэзии. Он оказался учителем из тауншипа — пригородного гетто Мамелоди. Он говорил на африкаансе лучше меня. Его арестовали, потому что он оказался в белом квартале после полуночи. Он же шел пешком на вокзал, который находился в двенадцати километрах. Он навещал профессора, который преподавал в Южно-Африканском университете. Был у него по приглашению. Потому что ему нужно было обсудить свою магистерскую диссертацию по Брейтену. Его арестовали по простой причине — что может делать чернокожий в белом квартале посреди ночи? Тогда и настал мой момент истины. Он изменил меня. Мне захотелось стать просветителем, этаким африканским Ганди для бедных, который хочет донести весть о пассивном сопротивлении до чайной, спальни и гостиной. В цивилизованной форме. Я специально заводил разговоры с работниками автозаправок, уборщиками, официантами придорожных кафе. Я шутил, я сочувствовал, я всем своим видом подчеркивал, что вижу в них людей. Да, мы сильно отличаемся друг от друга, но это-то как раз хорошо. Мы разные, но по сути своей все мы люди, Хоуп. Я это понимал.
Ван Герден посмотрел на нее. Она не сводила с него глаз. Она была потрясена. Он действительно разговаривал с ней, он говорил как мудрый, интеллигентный, живой человек.
— Да, вот в чем суть. Я думал, что все мы в основе своей хорошие. Ну, не все, но большинство из нас. И, позвольте вам заметить, то был гигантский шаг, огромное достижение для полицейского. Я совершил большую ошибку, потому что верил, что все мы хорошие, что я сам хороший. Что добро свойственно мне изначально, присуще по праву рождения.
Ван Герден замолчал. Он сидел на вытертом кресле и смотрел на нее, изучал контур ее лица, уже знакомый ему, видел, как напряженно она его слушает. Ее близость мешала; ван Герден медленно встал, стараясь отстраниться от нее, не допускать физического контакта. Во рту у него пересохло. Он метнулся на кухню, поставил чайник, обернулся. Хоуп по-прежнему не сводила с него взгляда.
— Моя мать — художница. Вот ее картина на стене. — Ван Герден небрежно махнул рукой. — Она создает красивые полотна. Она смотрит на мир и делает его красивее на холсте. По-моему, таким образом она отделяет себя от зла, которое заключено в каждом из нас. Моя мама считает: если хочешь понять людей, нельзя забывать о всей нашей истории. Она говорит, что применительно к прошлому мы близоруки. Как правило, мы не помним, не знаем, что было раньше греков и римлян. Некоторые помнят Моисея. Но, по мнению моей мамы, нам следует заглянуть в еще более дальнее прошлое. Она говорит, что иногда, когда она работает у себя в студии и все тихо, она слышит какой-то звук и ее слуховые мышцы начинают сокращаться. Ей хочется повернуть ухо в направлении звука — как кошке. Вот и доказательство, такая реакция лишний раз напоминает о том, что мы не так далеко ушли от животных… Но даже моя мать не хочет признать, что мы плохие. Просто не может. Совсем как вы. Потому что вы верите в то, что вы — хорошая. Да, вы в самом деле хорошая. Вы добрая. Потому что у вас никогда не было возможности дать злу вырваться, потому что жизнь никогда не ставила вас перед выбором.
Вода закипела.
Ван Герден отвернулся, достал с полки две кружки. Кофе, подумал он. Вот та планета, вокруг которой вращается общение его и Хоуп Бенеке.
И еще одна мысль мелькнула в голове: а она смелая. Надо же, приехала к нему. Так больше никто не поступил бы.
— С молоком и сахаром?
— Только с молоком, пожалуйста.
Ван Герден вытащил пакет молока из холодильника, налил в ее кружку, отнес кофе к столу. Хоуп Бенеке пересела на кресло напротив. Ей много всего хотелось сказать, но она боялась неосторожной фразой спугнуть появившегося только что нового, красноречивого, умного, другого, странного ван Гердена.
Он сел.
— Видите ли, Хоуп…
Зазвонил телефон. Он посмотрел на часы, встал, снял трубку:
— Ван Герден.
— Можно Майка Тайсона? — услышал он голос Кары-Ан.
— Вы ищете Хоуп?
— Нет, Майк. Я ищу вас. Я еду в Морнинг-Стар, но не могу найти ваш дом. Скажите, как до вас добраться.
Чего ей надо?
— Где вы сейчас?
— У каких-то ворот. Рядом с воротами вывеска: «Столовая команда». Наверное, слово «Столовая» относится к горе, а не к заведению общепита. Иначе владельцу пришлось бы…