Смерть считать недействительной(Сборник)
Шрифт:
Козаченко вспомнил, как по субботам после бани жена стелила свежее белье, вспомнил даже, какое испытывал ощущение от прикосновения к телу хрустящей, чуть подкрахмаленной льняной простыни. Он не был кадровым военным, который уютом дома пользуется редко и оттого не знает толком его вкуса. Козаченко был запасником, призванным в армию в тридцать девятом году, и хотя судьба сложилась так, что после финской войны он уже гимнастерки не снял, но мыслями все время оставался в родном доме, с женой, с детьми. Кстати, он только на войне понял, что был завзятым семьянином. Никогда
«А ноги — к печке. К кафельной. И чтобы она была только что истоплена…
Хорошо все-таки, что надумали послать на это совещание в Политуправление фронта меня, — могли бы и кого-нибудь другого. Теперь хоть одним глазом посмотрю, что это за город. Шутка сказать: Ленинград, четвертый месяц его обороняю, вторую войну на его защите стою, а до сих пор ни разу не видел!»
Поле кончилось, Козаченко вышел на шоссе, но не успел пройти и десятка метров, как поскользнулся и упал. На шоссе было очень скользко — ветер сдул весь снег.
Встал, перешел на тропку обочь дороги, подумал: «Интересно, а остался в Ленинграде хоть один дворник, который по-прежнему посыпает песком тротуар? Небось до войны перед всеми домами было посыпано…»
Резко себя оборвал:
«Нечего вспоминать о чем не следует! Надо шагать— ну и шагай без рассуждений!»
Но тут же не согласился с этим окриком: идти, споря с самим собой, было легче.
«А куда спешить? Совещание только утром начинается, нечего из себя жилы тянуть!»
Нарочно сбавил шаг. Однако моментально дал себя знать мороз.
Козаченко разозлился: «Кафельной печки захотел! Мимоза! Пока ты до той печки доберешься, в ней все угли остынут!»
И снова наддал ходу.
Временами ветер унимался, и тогда в поле воцарялась неправдоподобная тишина, если не считать скрипа снега под ногами. Козаченко начинал беспричинно нервничать. Он не понимал, что это на него так действует после трех с половиной месяцев переднего края тишина.
Его обогнала колонна машин, он «голосовал», но ни одна не остановилась. Затем промчалась легковая, — должно быть, с большим начальством. Эту он сам не посмел задержать. Потом, не обратив на него внимания, проскочили два грузовика. И только на следовавшую за ними полуторку ему наконец удалось взобраться — шофер притормозил.
В кузове машины, где он оказался единственным пассажиром, он обнаружил плащ-палатку водителя. Она, правда, изрядно промерзла, отчего гремела, как оторванный от крыши лист железа, но он как следует подмял ее под себя и, привалившись поудобнее к задней стенке кабинки и по-бабьи засунув руки в рукава, умиротворенно подумал: «Напрасно костят всех шоферов подряд: все-таки и среди них встречаются порядочные люди… Да, надо предупредить его, чтобы сказал мне в городе, где ближе к коменданту сойти, а то еще в сторону завезет».
Но едва собрался подняться с места, на котором так славно пригрелся, как машина неожиданно остановилась. Он увидел: водитель заметил на дороге женщину с мешком за плечами, которая нерешительно и без надежды подняла руку.
Она так торопилась забраться в кузов, что никак не могла сообразить, как
же это сделать ловчее.— Ставьте ногу вот сюда, — помог ей Козаченко, — на колесо. — Поехали, водитель! Села!
Теперь ему грех было на что-нибудь жаловаться: даже попутчица попалась!
Разговор, который он немедленно затеял, хотя почти не различал ее в темноте, начался с обычных путевых расспросов.
— Откуда это вы так поздно? И одна… Стреляют же!
Женщина дула на иззябшие пальцы в бумажных перчатках и не ответила. Но Козаченко это не остановило.
— Молчите? А вот убило бы вас тут на шоссе, что бы вы тогда сказали? А? И даже никто бы не знал: кто такая? Зачем? Ну чего ради вы по фронтовым дорогам раскатываете? Да еще к ночи! В гости, что ли, к кому ездили?
Она усмехнулась:
— Хороши гости…
— А к кому ж тогда?
— По деревням ходила, думала вещи на продукты выменять. Свекровь говорила: в гражданскую все так делали. Ну, вот и я отправилась — попробовать. У меня выходной сегодня.
Козаченко стало почему-то неловко, он не нашелся, что ответить.
Заворочался на плащ-палатке, сказал:
— Вам, наверно, неудобно. Нате плащ-палатку. Будет поменьше трясти.
Замолчал. Следующий вопрос задал много времени спустя:
— Семья большая?
— Сын у меня.
— Ну и как, достали что-нибудь?
— Как же! — сыронизировала она. — Половину еще гам оставила! — и тряхнула мешком.
Мешок был пуст.
В кармане у Козаченко лежал сверток с сухим пайком. Он вынул его и хотел развернуть, чтобы отломить женщине кусок хлеба, но, почувствовав, как немного весит сверток, неожиданно для самого себя протянул ей весь.
— Нате. Представляю, как у вас живот подводит.
Вы ж, наверно, и утром дома не ели, надеялись в деревне разжиться. Берите, не стесняйтесь.
В ее голосе зазвучали наконец теплые нотки.
— Зачем это? — сказала она с удивлением. И тут же добавила: — Все мне? Ни за что. У вас же ничего больше нет!
Но ее сопротивление только сделало его настойчивей. И хотя он уже пожалел, что не оставил себе ни ломтика, ответил даже сердито:
— Нашли о ком беспокоиться! Меня комендант накормит!
Она не поверила.
— Да говорю вам: накормит! Неужели я врать себе позволю? Не мальчишка! Вот он, аттестат, в кармане! — Он сделал вид, что лезет за ним в полевую сумку, хотя все равно их окружала темнота. — И сахару возьмите, его сосать хорошо: рот полный, и сытнее сразу.
Они въехали в Ленинград. Впрочем, Козаченко не мог разобрать, что это за город, велик ли он, похож ли на какие-нибудь другие. Только красные огоньки фонариков под козырьками (должно быть, милиционеры на перекрестках) обозначали улицы, которых не было видно.
Взвыла сирена. Ей ответила другая, третья. Казалось, весь невидимый город взвыл, и тут стало слышно, как он громаден. Торопливо, перебивая одна другую, захлопали зенитки. Где-то глухо стукнула бомба. Зарницы выстрелов бросали неверные отблески на темные шеренги домов, которые стояли, как в засаде, притаившиеся и безмолвные.