Смерть считать недействительной(Сборник)
Шрифт:
— Что вы говорите! — притворно удивился Поляковский и по-немецки перевел майору Таннергейму реплику Козаченко.
Тот тоже высоко поднял брови, и покачал головой. Затем с полупоклоном и улыбкой сказал что-то, глядя прямо на Козаченко. Поляковский перевел:
— Господин майор предполагает, что если такое и имело место, то это, вероятно, дальние батареи. Как раз сегодня ваши пушки оборвали провода связи к ним. Возможно, что именно поэтому их не удалось известить о конце войны своевременно.
Козаченко сокрушенно развел руками:
— Выходит, мы же и виноваты, что по нас бьют? — И неожиданно
Таннергейм живо ответил по-русски:
— Не совсем… — Но тут же спохватился: ведь он выдал свое знание языка.
Однако было уже поздно. Козаченко усмехнулся.
В блиндаже установилось стойкое молчание. Лишь изредка доносились голоса проходящих мимо блиндажа красноармейцев. Бойцам хотелось увидеть живых финских офицеров. Они расспрашивали часового, стоявшего у блиндажа:
— Офицеры, что ли?
— Офицеры. Проходите.
— Пришли все-таки на поклон! — И последовало злое, с сердцем, ругательство.
Мне показалось, что я узнал голос бойца: я только что угощал его табаком.
Таннергейм и Поляковский сидели как на угольях. Высокомерно подняв голову, Таннергейм задал вопрос Козаченко по-немецки:
— На каком это языке изъясняются ваши солдаты, господин старший лейтенант?
Но Козаченко остался невозмутимым:
— А всякий на своем, господин майор. Так же, как вы, например.
После этого ответа парламентеры уже не пытались подпускать Козаченко шпильки.
Наконец в блиндаж вошел представитель нашего командования. Таннергейм, Поляковский и сопровождавший их солдат вскочили, как по сигналу, и церемония представления повторилась: снова Поляковский перевел Таннергейму русскую речь нашего представителя и отчеканил:
— Мы прибыли по поручению командования для выполнения условий протокола к мирному договору. Мы намерены отвести свои части немедленно на семь километров… во избежание осложнений.
Изрядно же командование Таннергейма и Поляковского боится встречи своих солдат с нашей армией!
— Вы правы, господа, — ответил наш представитель: лучше, чтобы провокации не повторялись. Думаю, что и вам лучше… — Наш представитель сделал многозначительную паузу. — А теперь относительно семи километров. На этот счет не имею указаний от своего командования, так что воля ваша. В договоре предусмотрен отвод ваших войск только на километр в первые сутки, и мы не нарушим договора ни в какую сторону. Вот все, что я имею вам сообщить.
На этом встреча закончилась, и Козаченко проводил парламентеров обратно.
Он выбрал поучительный маршрут: повел господ офицеров мимо убитого, обезображенного пытками нашего товарища. Руки его были сжаты в. кулаки, лицо разобрать невозможно. Проходя мимо, Козаченко взял под козырек. Парламентерам волей-неволей пришлось повторить этот жест. У солдата, сопровождавшего Таннергейма и Поляковского, побледнели губы, он что-то взволнованно прошептал. Но Таннергейм посмотрел на него ястребом…
Мне стало жаль этого солдата. Ведь когда он минует нейтральную зону, нас уже не будет рядом, а Таннергейм, видно, не из таких, кто воздерживается от зуботычин…
Нейтральная территория началась через несколько шагов. Мы все остановились, и Козаченко откланялся.
Парламентеры ушли гуськом. Таннергейм и
Поляковский шагали на прусский манер — будто проглотив аршин, и только замыкавший шествие солдат, пройдя шагов тридцать, на миг обернулся и быстро поклонился нам…Зря его взяли с собой господа офицеры. Не напрасно они так торопятся отвести свои войска на семь километров от нейтральной зоны: ведь солдату захочется рассказать правду о советских воинах… Что ж, он ее все-таки расскажет, наверно. Ничего, что сначала шепотом, — заговорит потом и громко!
…На другой день к вечеру, когда уже начало смеркаться, мы с Козаченко въезжали в городок Лоймолу. Ехали мы на нашем бесценном, надежном «газике». Как мы его только не называли: и «козликом», и «вездеходом», и еще сотней ласковых иронических прозвищ. Но это был верный боевой товарищ: в скольких кюветах он перебывал, сколько зон обстрела проскочил! Его ветровое стекло было все в лучистых отверстиях от пуль, борта помяты, одно из крыльев уже сменено и блестело невообразимым голубым цветом — другой краски в авторемонтной мастерской не нашлось. К заднему буферу было прикручено проволокой закопченное ведро, в котором растапливали снег для заливки радиатора на пятидесятиградусном морозе.
Сегодня я впервые услышал, как жалобно поскрипывает наш «газик». Вообще странно: не успела кончиться война, как, словно злые духи из бутылки сказочницы Шехеразады, у всех вылезли наружу болезни. У одного ни с того ни с сего подскочила температура, у другого ревматизм скрючил ноги и руки… Три с половиной месяца сражались — и никаких болезней не было, а тут сразу!
Водитель со встречной машины весело крикнул:
— Гаси фары! — Он вспоминал вчерашнее: вот так поехал бы с невыключенными — и в момент обстреляли бы. А сегодня водители включили фары еще засветло: гори, свет! Мир!
Навстречу двигались пушки. Они были разукрашены еловыми ветвями, как на праздник. Не спеша шли смешные, бородатые от инея лошади; в их гривах цвели разноцветные ленточки. Шагал какой-то батальон, первым снятый с передовых позиций. Весело, не в ногу. Кто нес винтовку на левом плече, кто на правом.
— Привал!
Но никто не лег прямо в снег, чтобы использовать десять коротких минут отдыха. Бойцы сбились в кучки, разговаривали, вспоминали все, что перенесли. Неужели правда, что кончилась война? Просто не верилось…
Вот и Лоймола.
В одном из домов уже разместился штаб какой-то части. Писаря поспешили содрать с окон полосы бумаги, наклеенные крест-накрест — от бомбежек. Но стекла еще не были промыты, и от полос оставался след.
С винтовками, зажатыми меж колен, грелись бойцы на площади у костра. Они сидели вокруг на мягких креслах, неизвестно для чего выволоченных отступавшими белофиннами на улицу. Рядом с креслами стоял также дивный рояль светлого, лимонно-желтого, цвета.
На полированную крышку падал неторопливый снег. Какой-то наш боец (судя по лире на петлице — из музыкантского взвода) смахнул его рукавом и прикрыл рояль валявшейся на мостовой бархатной скатертью. А чтобы скатерть не сдуло, он прижал ее массивным мельхиоровым блюдом, попавшим на баррикаду, должно быть, из того же дома, что скатерть и рояль, и корзинкой от авиабомбы — корзинка плетеная, ивовая, будто для редкого заморского плода.