Смерть в Киеве
Шрифт:
Как он попал в оружейню, как нашел ее среди других палат этого несуразного, незаконченного, причудливого пристанища княжеского, - этого не сказал бы, наверное, и сам Силька, но стоял он здесь, судя по всему, уже давно, поводил своими пытливыми глазами, рассматривая оружие, вертел головой, следя за полетом хищных птиц, самое же удивительное: не делал ни малейшей попытки схватить меч, или копье, или топор и броситься рубить своих судей, быть может и неправедных.
– Чего стоишь здесь?
– спросил Иваница, малость обескураженный парением соколов и кречетов над головой.
– А тебе что?
– лениво ответил Силька.
– Не для тебя это место.
– Для меня всюду место.
– Это почему же такая дерзость?
–
– Состаришься - узнаешь.
– Дуб хоть и тысячу лет стоит, а все дуб. Ты сам ведь молод и должен бы знать. Что разум не от старости зависит, а от того, есть ли голова на плечах.
– Болтлив ты вельми. Игумен Анания научил?
– Сам научился.
– А у игумена что делал?
Силька взглянул на Иваницу с еле заметным испугом.
– Сказал уже: был послушником.
– Что делал у него, спрашиваю!
– Ты кто, чтобы меня спрашивать? Князья спрашивали - и хватит.
– Видел, кто я, - загадочно ответил Иваница, - и ежели хвастаешь, что имеешь больно уж ценную голову на плечах, то мог бы и догадаться. Спрашиваю тебя, что делал у игумена Анании? Был послушником - знаем. Письму и книжной премудрости научился - знаем. А что делал для игумена?
Силька закрутился, заметался. То есть, он и дальше стоял на месте, внешне оставаясь неподвижным, но одновременно все в нем словно бы разъехалось в разные стороны, расслабилось, разлетелось: глаза, руки, плечи, спина. Он готов был, что называется, броситься на Иваницу, чтобы выведать, знает ли тот что-нибудь о нем или только берет на испуг, он напрягал память, чтобы вспомнить, не встречался ли с этим светловолосым красавцем в Киеве, а если встречался, то где и при каких обстоятельствах, ему хотелось узнать, послали ли Иваницу сюда князья или он действует по собственному усмотрению; если бы Иваница задал свой вопрос там, в палате князя Юрия, Силька бы вывернулся, потому что всегда легко отбросить вопрос, который принадлежит только одному. Двое, зная одно и то же, не могут доказать своего знания никому, если нет третьего, который был бы свидетелем. Но как же узнать, не подослали ли этого загадочного молчуна и князья, и этот киевский судья? Может, они всё знают о тайных делах Сильки и игумена Анании и теперь лишь проверяют его искренность и правдивость?
Все это Силька обдумал в один миг - Иваница не успел еще и переступить с ноги на ногу, - обдумал и понял со всей ясностью, что только последовательная правдивость спасет его от страшного обвинения и даст возможность удержаться возле князя Андрея, где Сильке впервые в жизни жилось сладко и привольно.
– А ежели и делал, то не сам, а по велению игумена, - сказал Силька, еще не открываясь до конца, но уже ступив на мостки, где нельзя разминуться с откровенностью.
– Хвалишься головой, а слушаешься как последний дурак!
– Попробовал бы ты не послушаться игумена! Не знаешь ты этого человека. Скольких он со свету сжил, этого никто еще не ведает.
– Долго же ты был там?
– Как мог долго? Пока был малым хлопцем, он лишь обучал меня. Да и не столько он сам, сколько другие монахи. Там были вельми ученые мужи. Знали и греческий, и латынь, и болгарский, и немецкий. Книги всякие. Ты и не слыхал, пожалуй, никогда.
– Ну, ну, много ты знаешь, что я слыхал, а чего не слыхал. Что же делал?
– Знаешь, так зачем спрашивать?
– Хочу, чтобы сам сказал. Мы должны тебе верить во всем, все и говори. Иначе какая же вера?
Силька стыдливо съежился.
– Девчат для него, - прошептал, и красные пятна появились у него на лице.
Иванице даже жаль стало парня.
– Водил для игумена?
– Да.
– Как же водил? Сам находил?
– Он присматривал. Каждый день ездил по Киеву. Неутомимым был. На трапезы к боярам и воеводам, вымытый и вычищенный, к нему несколько послушников приставлено для мытья да чистки. Ездил в дорогом повозе,
потому что верхом не терпел, говорил, что все внутренности у него от этого колотятся. И все присматривал на улицах, во дворах, на торгах, в церквах. Меня с собой возил на тот случай и сразу же стрелял глазом и повелевал: "Привести". И не молодиц, а непременно девчат, ночью, тайком, когда все спят, даже монахи спят, после молитвы. Ставили меня словно бы привратником на ночь, а на самом деле шел я в Киев, иногда и не находил, а то наталкивался на несговорчивых, бывало, что и били меня чуть ли не до смерти, - страшно и говорить обо всем.– Чем же соблазнял?
– Обещаниями, подарками, посулами, на которые игумен не скупился никогда; иногда прибегал к угрозам, хотя и не умел угрожать людям как следует. Но девчата слишком глупы, чтобы распознать суть мужскую, всегда верили или же пугались.
– Утопить бы такого в Днепре, - почти ласково сказал Иваница.
– Я, правда, знаю лишь лечение людей, но тебя, наверное, утопил бы. Может, чтобы вылечить остальных людей от такого выродка.
– Разве имел я какую выгоду? Меня заставляли, вот и все. Откажешься будешь лежать под деревьями в монастыре. Видел, сколько там деревьев? Под каждым похоронены непокорные. Под деревьями и под камнями. Анания беспощаден.
– Почему не сказал об этом князьям сегодня?
– Не поверят. Слыхал, что сказал князь Юрий про игумена? Святой и непорочный. А я знаю все!
– Бежал бы от него.
– А куда? Я сам из Киева, у меня там отец, которого не видел столько лет, стыдился на глаза к нему попадаться. Он делает железо, а я...
– Кричко твой отец?
Силька посмотрел на Иваницу с еще большим испугом, смешанным с уважением. Этот знал о нем все. Вот судьба человека! Догонит тебя, куда бы ты ни спрятался, пробьется сквозь леса, переберется сквозь реки и озера, разыщет на краю света.
– Игумен нашел бы меня всюду. Это страшный человек, если бы кто знал, какой он. Все перед ним падало ниц. А потом приглянулась ему Ойка.
– Ты!
– крикнул Иваница, схватив Сильку за грудки и встряхнув так, что тот даже зубами щелкнул.
– Это ты, последыш игумена! Ойку!
– Я ничего, я...
– заскулил Силька, пытаясь вырваться, но Иваница от ненависти стиснул его еще сильнее.
На него дохнуло с невероятного расстояния диковатостью девушки, видел следы босых ее ног на промерзшей траве, с радостью почувствовал бы пронзительную свежесть и нетронутость ее поцелуя, а этот все испакостил, утопил в грязь одним лишь словом, грязным намеком, двусмысленным напоминанием, сочетанием ее пречистого, целомудренного имени с подлым игуменом, вымытым и начищенным извне, и гнилым изнутри, как шелудивый пес.
– Ты, подлец, нечисть собачья, вышкребок монастырский, котельная пригарина!
– шипел Иваница Сильке в лицо и тянул его к стене, где висели острые мечи и топоры; вчерашний послушник быстрым перепуганным своим глазом успел заметить оружие и решил, что настал его последний смертный час, ибо спасения ниоткуда ждать не приходилось. Крика никто не услышит в этой наглухо замурованной оружейне.
Силька крикнул, простонал, проскулил:
– Ойка н-не... далась!
Иваница отбросил от себя Сильку, потом снова схватил, притянул к самым глазам.
– Врешь!
– Крест святой!
– Поклянись матерью!
– Умерла моя мать.
– Покойницей.
– Клянусь покойницей.
– Отцом.
– Клянусь отцом своим родным.
– Киевом.
– Киевом клянусь и всем самым дорогим на свете!
– Крест целовать можешь?
– Готов.
Иваница поискал глазами крест. Мечи, копья, щиты, седла, хищные птицы свистят крыльями над головой. Креста не видно нигде.
– На себе имеешь крест?
– Имею. Кипарисовый ромейский. Сам игумен Анания подарил. Привез его... Четыре буквицы "Б" вырезаны на кресте: бич божий бьет беса.