Смерть в Париже
Шрифт:
Подошла тысяча Третьякова. Две сотни сбежали к реке, усилив береговую рать, остальных князь оставил при себе…
Раз за разом ордынцы пытались пробиться на другой берег, но всякий раз, оставив до полусотни в холодной октябрьской воде, откатывались назад, зло и остервенело били из луков…
Я встал в очередь на причастие. Дедушка-католик а-ля Вольтер чуть заметно улыбнулся, подмигнул — мне так показалось — и положил в мой рот корочку.
Через пятнадцать минут я уже шел по набережной с камнем на сердце. Машин почти не было — воскресный вечер не располагал парижан к автомобильным прогулкам; только на реке одна за другой возникли ярко освещенные прогулочные баржи.
Спустившись
На «Маргарите» опять ни огонька. Митя, наверное, опять завалился в каюте с книжкой, баюкает больные коленки. Только трап отчего-то не втащил на борт. Меня ждет? Зря он так. По этому трапу поднимется кто угодно. Тем более ночь вокруг, почти ночь… А Габрилович? Приезжал он? Приедет скоро? Сделал паспорт? А если — нет? Не следовало его отпускать. А если не отпускать, то что с ним делать? И зачем мне он? Но вдруг… Вдруг все в порядке? Тогда завтра — домой. Пускай не прямо, а криво! Как угодно! Через Балканы, через Огненную Землю, но домой, на засранную и униженную родину. И теперь я ничей, поскольку нет Петра Алексеевича. Теперь я свой и волен возвращаться на Кирочную улицу, чтобы жить с соседями…
Постарался успокоиться, огляделся. «Не слышны в саду даже шорохи…» Сделал шаг по трапу, стараясь не скрипеть. Ступил на борт, покрытый ковровой дорожкой. Замер возле железной двери и потянул ручку на себя — не заперто. «Макарова» я утром переложил в сумку, радуясь, что Лариса и Василий Илларионович не нашли его, когда волокли меня, ушибленного цветочным горшком. А теперь было поздно доставать… Спустился по лесенке в коридорчик. Свет горел. На полу ни соринки. Стены светлые и чистые — на них висят акварели в рамочках. На акварелях пейзане танцуют шейк. Не до крестьян мне сегодня… Волноваться-то так не надо!..
Я остановился возле Митиной каюты и постучался в дверь. Тихо. Открыл осторожно. Лампа горела над койкой. На койке смятое одеяло, а на одеяле лежала книжка. Закрыл дверь и по коридорчику добрался до гостиной — пусто и там. Вернулся к лесенке и от нее свернул на кухню.
Там свет. Там стойка бара, за которой, положив голову на руки, сидел Митя.
— Эй, археолог! — крикнул шепотом. — Спишь, что ли?
Но он не спал. И тут мой взгляд упал на пол и чуть не разбился. Бордовая лужица подползала к ботинкам. Она подползла, коснулась, стала не спеша огибать, двинулась между ног.
Я больше не смотрел на Митю — с ним теперь было все ясно, так же, как в Институте физкультуры с диалектическим материализмом. Меня более интересовала живая движущаяся лужица. Я смотрел, как эта густая жидкость обогнула ботинки, и спрашивал неизвестно кого, уже не сдерживая в вопросе отчаяния и слез:
— Где я здесь могу купить калоши? У пё ж'аштэ де каучук иси?
…Надо действовать, а не бродить просто так возле дома! Хорошо, что кафе закрыто, — меня официант запомнил. Надо действовать, но как? Свет в окнах не горит, и это значит: первое — мадам и мсье еще не вернулись, бродят где-то, проводят приятно и в хороших одеждах воскресенье; или второе — мадам и мсье валяются сейчас у себя в апартаментах с перерезанными глотками ли, простреленными висками ли — неважно! Разберем вариант перерезанных глоток. Прибавим покойника Митю, которого могли укокошить по ошибке. В таком случае можно утверждать — кто-то другой заменил меня и выполнил работу. Вокруг Габриловича и Гусакова идет борьба… Петр Алексеевич и тот человек в гостинице… Суть сражения мне не ясна, но понятно другое — если и Габриловича, и Гусакова отправят на кладбище, то я пойду доживать время на набережную к бомжам…
Я решаюсь. Я более не стану ждать. Мне холодно. Мостовая блестит,
как нагуталиненная. Я просто поднимусь на пятый этаж и проверю. Так и делаю, приближаюсь к воротцам и оглядываюсь. Только тачки спят у тротуаров да ресторан еще тлеет в соседнем доме.Воротца поддаются без усилий. За ними арка и тусклая лампочка над головой. Возле дверей на стене кнопочки. Шифра я не знаю. Если надо, открою запросто. Мне надо, и я открываю, попадаю на винтовую лестницу с деревянными ступенями. После похода на набережную я достал «Макарова» из сумки, и теперь мне нестрашно. «Макаров» покуда в кармане плаща. Вдруг встречу на лестнице добропорядочного квартиросъемщика! Можно человека и напугать ненароком. Второй этаж, третий, четвертый… Я поднимаюсь слишком медленно, реле срабатывает, и свет на лестнице гаснет. На лестничной площадке светятся у дверей пластмассовые пипочки. Нажимаю ближнюю, и свет загорается снова.
На пятом этаже только одна квартира. Она и нужна мне. Достаю «Макарова» и касаюсь виском двери. Чувствую успокаивающее тепло дерева. Ничего не слышу. Ни единого звука не доносится из-за двери. Чуть-чуть надавливаю плечом — заперто. Отодвигаюсь к косяку, чтобы не прошили ненароком автоматной очередью с той стороны, и нажимаю на звонок. Он звенит где-то далеко в квартире. Интересно, сколько в ней комнат? Звоню еще раз — никого нет там. Есть надежда на то, что не валяются в квартире трупаки. Мадам и мсье могли и в другом месте кокнуть, если пошла, как говорится, такая пьянка. И у меня вчера пьянка случилась. Возможно, что самое интересное в Париже я пропил…
Возвращаюсь на улицу и продолжаю болтаться от одного перекрестка до другого. Редко проезжают машины. Вот и еще одна с зажженными фарами выруливает на улицу. Это такси. И именно то, которое я столько времени жду. Оно останавливается возле дома, и услужливый таксист выпрыгивает первым, открывает двери. Изящная, как змея, появляется мадам, за ней и мсье Гусаков возникает на тротуаре.
До них метров сорок, не больше. Мне следует успеть здесь или на лестнице. Я скажу несколько слов и заставлю слушать.
Тачка уезжает. Мсье достает сигарету и прикуривает от зажигалки. Пальто расстегнуто, и белый шарф, словно украденная фата… Какая к черту фата! А недовольная женщина на высоких каблуках. Сегодня ночью она довольна, смеется для мсье. Они делают несколько шагов к воротцам — я почти бегу к ним.
Бегу-то я бегу, но слишком многие учили меня — таджик, Петр Алексеевич, теперь Вольтер. И еще у меня есть свое время. В этом времени я успеваю и бежать, и видеть. Я вижу улицу. По улице медленно катит большая тачка с потушенными огнями. Темные тачки я не люблю.
И в тот момент, когда я был в двух шагах от мадам и мсье, когда мсье замечает меня и останавливается возле воротец, а мадам, наоборот, не видит, улыбается для мсье, нажимает плечом на воротца, собирается ступить под арку; когда все это происходит, тачка без огней оказывается рядом. Я вижу в окошке то, что знаю отлично, и у меня не остается даже в медленном времени ни секунды на то, чтобы извлечь из памяти слово «автомат». Я только успеваю до автоматной очереди прыгнуть на мадам и мсье, уронить их в приоткрывшиеся воротца на землю…
Тут же с хрустом пули разрывают дерево, летят щепки, глухое множественное эхо не успевает образоваться, рассекаемое новыми выстрелами…
Воротца придется менять…
Мадам откатывается в сторону, а мсье Гусаков оказывается не робкого десятка. Из недр дорогого пальто он выхватывает ствол и начинает пулять в тачку, которая хорошо видна в разбитые воротца. Я тоже пару раз нажимаю на спусковой крючок. Надо пули беречь. Обойма у меня одна на всю Францию.
Наступает секундная пауза — это в автомате рожок меняют. Неожиданно мсье поворачивается ко мне — я лежу рядом, — вытягивает руку так, что горячий ствол упирается мне в ухо.