Смертельная любовь
Шрифт:
Описание душевных движений с точностью аптекаря и честностью нотариуса:
«Еще последнее слово: не из лукавства (больше будете помнить, если не приеду. Не больше – ложь), не из расчета (слишком буду помнить, если увижу! Все равно слишком – и больше нельзя!) и не из трусости (разочаровать, разочароваться).
Все равно это чудовищно – Ваш отъезд, с берлинского ли дебаркадера, с моей ли богемской горы, с которой 18-го целый день (ибо не знаю часа!) буду провожать Вас – пока души хватит».
Но. Есть одно прекрасно-невозможное и невозможно-прекрасное
«А теперь о Веймаре. Пастернак, не шутите. Я буду жить этим все два года напролет. И если за эти годы умру (не умру!), это будет моей предпоследней мыслью. Вы не шутите только. Я себя знаю. Пастернак, я сейчас возвращалась черной проселочной дорогой (ходила справляться о визе у только что ездивших) – шла ощупью: грязь, ямы, темные фонарные столбы. Пастернак, я с такой силой думала о Вас, нет, не о Вас, о себе без Вас, об этих фонарях и дорогах без Вас, – ах, Пастернак, ведь ноги миллиарды верст пройдут, пока мы встретимся!»
Скобки, восклицательные знаки, курсив – как обычно у нее, чтобы хоть как-то обозначить – а стало быть, хоть как-то обуздать – лавину. Сознает, что пишет «как перед смертью» и просит прощенья за «взрыв правды»:
«Вы только не сердитесь! Это не чрезмерные слова, это безмерные чувства: чувства, уже исключающие понятие меры! – И я говорю меньше, чем есть».
Понимая, что, возможно, напугала его, уговаривает:
«Вы не бойтесь. Это одно такое письмо. Я ведь не глупей стала – и не нищей, оттого, что Вами захлебнулась…
…Последние слова: будьте живы, больше мне ничего не нужно. – Оставьте адрес. Марина».
Они не встретились.
21 марта 1923 года он уехал в Москву.
Можно вообразить его состояние. Он получает такие письма. Рядом молодая жена, которая тоже их читает. Он любит ее и полагает, что так – честнее. Позже, объясняясь с Женей, скажет, что «иногда как одинокий писал Марине и думал о ней», подчеркнув слово одинокий , – как будто это что-то оправдывает.
Еще раз попытается объясниться, но так же темно:
«Как рассказать мне тебе, что моя дружба с Цветаевой один мир, большой и необходимый, моя жизнь с тобой другой еще больший и необходимый уже только по величине своей и я бы просто даже не поставил их рядом, если бы не третий, по близости которого у них появляется одно сходное качество – я говорю об этих мирах во мне самом и о том, что с ними во мне делается. Друг друга двум этим мирам содрогаться не приходится…»
Он и впрямь думает, что это – все еще «дружба»?
Женя ответит мужу просто:
«Пишу и страшно хочу спать и плакать…».
«Не буду скрывать, даже вскользь употребленное имя “Цветаева”, “Марина” скребут по сердцу, потому что с ними связаны горькие воспоминания и слезы».
Марине он откроется совсем по-детски:
«Я ведь не только женат, я еще и я, и я полуребенок».
И совсем откровенно:
«Собственно,
я никогда никакой воли за собой не помню, а всегда лишь предвиденья, предвкушенья и… осуществленья, – нет, лучше: проверки».Он завидует поэту Николаю Тихонову: «Вот мущина». Через «щ» – для лучшего выражения мускульной силы. Это аукнется в октябре 1935-го ядовитой строчкой Марины, которая ничего не пропустила и ничего не забыла:
«Увидишь Тихонова – поклонись».
Намеченная на лето 1925 года встреча Пастернака и Цветаевой в Веймаре не состоится. 1 февраля 1925 года, в воскресенье, в полдень, у Цветаевой родится сын, домашнее имя – Мур. Девять месяцев в ее чреве был Борис, в честь Пастернака. Когда родился – назвала Георгием. Объяснение в письме:
«Ясно и просто: назови я его Борис, я бы навсегда простилась с Будущим: Вами, Борис, и сыном от Вас».
От этой простоты захватывает дух.
Больше она не зовет его по фамилии – только по имени.
«Борис, все эти годы живу с Вами, с Вашей душой».
Шлет ему выписки из черновой тетради – до Георгия:
«Борюшка, я еще никогда никому из любимых (? – ее знак вопроса) не говорила ты – разве в шутку, от неловкости… Ты мне насквозь родной, такой же страшно, жутко родной, как я сама…».
В скобках:
«(Это не объяснение в любви, а объяснение в судьбе)».
И снова – Вы:
«Когда я думаю о жизни с Вами, Борис, я всегда спрашиваю себя: как бы это было?».
Она примеривается к жизни с возлюбленным, только что родив ребенка от мужа.
Поняв это, бросит вскользь:
«И не ревнуй, потому что это не дитя услады».
Уступая ему или, напротив, роднясь с ним еще и так, потрясающе формулирует, то есть опять заклинает:
«Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это – доля. Ты же – воля моя, та, пушкинская, взамен счастья… Ты – мой вершинный брат, все остальное в моей жизни – аршинное».
И перебьет самое себя почти деловитым вопросом:
«Ты ведь можешь любить чужого ребенка, как своего?»
Она – верхняя, она – горняя. Но и – вспомним еще раз – чернорабочий этой жизни.
«…я тот козел, которого беспрестанно заре– и недорезывают, я сама то варево, которое беспрестанно (8 лет) кипит у меня на примусе. Моя жизнь – черновик, перед которым – посмотрел бы! – мои черновики – белейшая скатерть… Во мне протестантский долг, перед которым моя католическая – нет! – моя хлыстовская любовь (к тебе) – пустяк…
Деревьев не вижу, дерево ждет любви (внимания), а дождь мне важен, поскольку просохло или не просохло белье. День: готовлю, стираю, таскаю воду, нянчу Георгия… занимаюсь с Алей по-франц(узски), перечти Катерину Ивановну из “Преступления и наказания”, это я. Я неистово озлоблена. Целый день киплю в котле… Друзей у меня нет, – здесь не любят стихов, а вне – не стихов, а того, из чего они, – что я? Негостеприимная хозяйка, молодая женщина в старых платьях».
И вдруг – как обыкновенная женщина: