Смотри на Арлекинов !
Шрифт:
6
Первым сгинул рояль – спотыкливые носильщики айсбергов выволокли его и свезли в подарок школе, в которой училась Бел и которую я имел причины задабривать: я человек не очень пугливый, но уж если пугаюсь, то до смерти, а при второй нашей беседе со школьной наставницей мои попытки изобразить разгневанного Чарльза Доджсона не провалились полностью лишь благодаря сенсационному известию о моей скорой женитьбе на безупречной светской даме, вдове самого благочестивого из наших философов. Напротив, Луиза избавление от этого символа роскоши восприняла как преступление и личную обиду: такой концертный рояль, говорила она, стоит по крайности столько же, сколько ее старенькая «Геката» с откидным верхом, и она вовсе не такая богатая, как мне, по-видимому, кажется, – утверждение, представляющее логическую загвоздку: ложь на ложь не дает правды. Я умиротворил ее, постепенно заполнив музыкальную гостиную (если позволено вдруг превратить временной ряд в пространственный) обожаемыми ею модными штучками – поющей мебелью, крошечными телевизорами, стереорфеями, портативными оркестрами, все лучшими и лучшими видео, приспособлениями для дистанционного включения и выключения всех этих штуковин и приспособлением для автоматического набора телефонных номеров. Бел она подарила на день рождения машину для засыпания, «издающую Шум Дождя», а в ознаменование моего
От Луизы-интеллектуалки я многого не ожидал. Единственный раз, что я видел ее проливающей крупные слезы, сопровождаемые интересными подвываниями неподдельного горя, это было в первое воскресенье нашего брака, когда во всех газетах появились фотографии двух албанских писателей (плешивого старого эпика и длинноволосой женщины, составляющей детские книжки), поделивших между собой ту самую Престижную Премию, о которой она всем говорила, что в этом году ее наверняка получу я. С другой стороны, мои романы она всего лишь наспех пролистывала (ей, правда, пришлось с чуть большим тщанием прочесть «Королевство у моря», которое я в 1957-м начал медленно вытягивать из себя наподобие длинного мозгового червя, надеясь только, что он не порвется), в то же время пожирая все «серьезные» бестселлеры, о коих толковали ее прожорливые товарки, составляющие Литературную Группу, в которой ей нравилось изображать жену писателя.
Я обнаружил также, что она считает себя знатоком Современного Искусства. Она гневно заполыхала, когда я вслух усомнился в том, что восторги по поводу зеленой полоски на синем фоне хоть как-то соотносятся с данным оной в глянцевитом каталоге определением, согласно которому эта полоска «создает истинно Восточную атмосферу внепространственного времени и вневременного пространства». Она обвинила меня в том, что я пытаюсь разрушить ее мировоззрение, утверждая – из склонности к шутке, как ей мечталось, – будто лишь обыватель, замороченный напыщенными кретинами, живущими писаниной о выставках, способен стерпеть тряпье, кожуру и замызганные бумажки, извлеченные из помойки и обсуждаемые с применением таких оборотов, как «теплые всполохи цвета» и «добродушная ирония». Но, может быть, самой трогательной и трагичной была ее честная вера в то, что живописцы пишут «то, что чувствуют»; что студенты-искусствоведы способны благодарно и гордо интерпретировать писанный в Провансе взъерошенный, неровный ландшафт, после того как психиатр объяснит им, что приближающаяся грозовая туча обозначает стычку художника с его отцом, а волнами полегшая пшеница – раннюю смерть матери при крушении корабля.
Я не мог помешать ей приобретать образцы модной живописи, но благоразумно вытеснил несколько наиболее уродливых предметов (например, собрание мазни, сотворенной «наивными» каторжанами) в круглую столовую, и там они мутно мрели в свете свечей, когда нам случалось ужинать с гостями. Обыкновенно мы кормились в буфетной нише между кухней и комнатами прислуги. Луиза втиснула в этот альков свою новую кофеварку, производящую капучино-эспрессо, а на другом конце дома, в Опаловой зале, установила для меня тяжко скроенную, гедонистически изукрашенную кровать с обитой мягким доской в изголовье. Ванна в смежной ванной комнате оказалась не так удобна, как моя прежняя, кроме того, некоторые неудобства сопровождали мои ночные походы, два-три раза в неделю, в супружескую опочивальню – гостиная, скрипучая лестница, верхняя площадка, коридор на втором этаже, мимо непроницаемой, мерцающей щелки под дверью Бел, – но уединенность мою я ценил пуще, чем огорчался ее изъянами. Я имел «турецкий toupet [114] », как назвала это Луиза, запретить ей сообщаться со мной, топая в пол у себя наверху. Со временем я установил в своей комнате внутренний телефон для использования лишь в определенных неотложных обстоятельствах: подразумевались такие нервические состояния, как ощущение неотвратимого обморока, иногда испытываемое мной в ночных борениях с эсхатологическими наваждениями; ну и кроме того, под рукой всегда находилась наполовину заполненная коробочка сонных пилюль, тишком тибрить которые позволялось только ей.
114
Здесь: наглость (фр.).
Решение оставить Бел в ее прежней комнате с Луизой в качестве единственной соседки, вместо того чтобы переставлять мебель по целой пространственной спирали, отведя Луизе обе эти восточные комнаты, – «а может, мне тоже нужен кабинет?», – и переместив Бел с ее кроватью и книгами в Опаловую залу, а меня оставив наверху в моей прежней спальне, – это решение было мной принято твердо, вопреки довольно злокозненным контрпредложениям Луизы, например, убрать из библиотеки в подвале орудия моего труда и засунуть Бел со всеми ее принадлежностями в это теплое, сухое, приятное и тихое логово. Я хоть и знал, что не уступлю, но уже сам процесс мысленной перетасовки комнат и вещей буквально сделал меня больным. Сверх того, я чувствовал, быть может ошибочно, что Луиза наслаждается уродливой пошлостью положения «мачеха – падчерица». Не то чтобы я сожалел о женитьбе на ней, я сознавал ее обаяние и практическую хватку, но обожание Бел было единственным проблеском, единственной спирающей дыхание горной вершиной на тусклой равнине моей эмоциональной жизни. Будучи во многих отношениях человеком чрезвычайно тупым, я попросту и не пытался вникать в сумбур и разладицу образцового с виду дома. Едва лишь я просыпался – или, вернее, едва лишь я понимал, что единственный способ надуть утреннюю бессонницу заключается в том, чтобы встать, – как принимался гадать, что еще выдумает нынче Луиза, чтобы помучить мою дочь. И когда два года спустя тот седой старый олух и его попрыгунья-жена, попотчевав Бел нудной поездкой по Швейцарии, оставили ее в Лариве, между Хексом и Трексом, в «закрытой» школе для девочек (где закрывается детство, где гибнет невинность юного воображения),
именно 1955–1957 годы, период нашей жизни 'a trois [115] в квирнском доме, а не более ранние мои ошибки вспоминал я с проклятиями и плачем.115
Втроем (фр.).
Она и мачеха совсем перестали разговаривать друг с дружкой; при нужде обменивались знаками: Луиза, к примеру, театрально указывала на безжалостные часы, а Бел в виде отрицания постукивала по хрусталику своих верных наручных часиков. Она утратила всякую привязанность ко мне и тихо уклонялась всякий раз, что я решался на поверхностную ласку. К ней вновь вернулось умученное, отсутствующее выражение, мутившее ее черты при появлении из Роуздейла. Китса сменил Камю. Отметки поехали вниз. Она больше не писала стихов. Однажды мы с Луизой укладывались для очередной поездки по Европе (Лондон, Париж, Пиза, Стреза и – мелким шрифтом – Лариве), я вынимал кое-какие старые карты – Орегон, Колорадо – из внутренней шелковой «щеки» чемодана, и в самую ту минуту, как мой тайный суфлер вымолвил слово «щека», мне подвернулись стихи, написанные Бел задолго до того, как Луиза вторглась в ее доверчивую юную жизнь. Я подумал, что Луизе будет полезно их прочесть, и передал ей тетрадный листок (весь измахренный вдоль драных корней, но по-прежнему мой), на котором были карандашом написаны следующие строки:
Лет в шестьдесят, если я оглянусь,холмы и дебри укроютзарубку, источник, песоки птичьи следы на песке.Я ничего не увижустарческими глазами,но буду знать, что источник там.Почему же, когда я гляжу назадв двенадцать – пятая часть пути! —и видимость вроде получше,и сор не застит глаза,я даже вообразить не могуту полоску сырого песка,и вышагивающую птицу,и слабый свет моего источника?– Почти Паунд по чистоте, – сообщила Луиза – и я озлился, поскольку считал Паунда шарлатаном.
7
Шато Винедор, очаровательная закрытая школа в Швейцарии, где обучалась Бел, стояло на очаровательном холме, метрах в трехстах выше очаровательного Лариве на Роне; школу эту Луизе порекомендовала осенью 1957-го одна швейцарская дама с французского отделения Квирна. Существовали еще две «закрытые» школы того же общего типа, и они могли подойти в той же мере, но Луиза прикипела душой к Винедору из-за случайного замечания, оброненного даже не ее швейцарской товаркой, а случайной девицей в случайном бюро путешествий, сведшей все достоинства школы в одно предложение: «Полно тунисских принцесс».
Здесь предлагалось пять основных дисциплин (французский, психология, светские манеры, швейное дело, кухня), разного рода спортивные (под присмотром Кристин Дюпраз, известной некогда лыжницы) и дюжина дополнительных классов по выбору (таковых хватало, чтобы занять до замужества и самую невзрачную девушку), включая «балет» и «бридж». Еще одним suppl'ement [116] – особенно удобным для сирот и ненужных детей – был летний триместр, заполнявший остаток года экскурсиями и изучением природы и коротаемый несколькими везучими девушками в доме начальницы школы мадам де Тюрм, – в альпийском шале, стоявшем еще на двенадцать сот метров выше. «Его одинокий свет, мерцающий в черных складках гор, – на четырех языках извещает проспект, – можно видеть из шато в ясные ночи». Имелась также разновидность лагеря для в разной мере неполноценных местных детей, руководимого в разные годы нашей спортивной наставницей, неравнодушной и к медицине.
116
Дополнение (фр.).
1957, 1958, 1959. Иногда, редко, тайком от Луизы, недовольной тем, что двадцать, примерно, односложных высказываний Бел, разделенных изрядными промежутками, обходились нам в пятьдесят долларов, я звонил ей из Квирна, но после нескольких таких звонков получил от мадам де Тюрм отрывистую открытку, просившую меня не расстраивать дочь телефонными разговорами, и вследствие этого ретировался в мою темную раковину. Темная раковина, темные годы моего сердца! Они странно совпали с созданием самого сильного, самого праздничного и коммерчески самого успешного моего романа, «Королевство у моря». Его притязания, его игра и фантазия, его сложная образность по-своему восполняли отсутствие моей возлюбленной Бел. Помимо того, роман заставил меня сократить, почти бессознательно, мою переписку с ней (старательные, многословные, скверно искусственные письма, на которые она едва трудилась отвечать). И конечно, куда поразительнее, куда непостижимее оказалось для меня, в тяжко стенающей ретроспекции, влияние этого моего самоутешения на число и продолжительность наших визитов к ней между 1957-м и 1960-м (годом, в который она сбежала с прогрессивным светлобородым молодым американцем). Ты испуганно ахнула, услышав на днях, при обсуждении нами этих записок, что за три лета я виделся с «возлюбленной Бел» всего лишь четыре раза и что только два наших визита дотянули в длину до двух недель. Должен, впрочем, добавить, что она решительно не желала проводить каникулы дома. Разумеется, мне не следовало сплавлять ее в Европу. Я обязан был перемучиться в моем домашнем аду, между ребячливой женщиной и хмурым ребенком.
Работа над романом сказалась и на исполнении мною брачных обязанностей, обратив меня в менее страстного и более снисходительного мужа: я спускал Луизе подозрительно частые отлучки к загородным глазным специалистам, не обозначенным в справочнике, тем временем изменяя ей с Розой Браун, нашей хорошенькой горничной, трижды в день мывшейся с мылом и полагавшей, что кружевные черные трусики «что-то такое делают с мужиками».
Но в наихудший беспорядок привела моя работа над романом чтение лекций. Я пожертвовал ей, словно Каин, цветы моего лета и, словно Авель, – овечек кампуса. Вследствие этого процесс моего академического развоплощения достиг завершающей стадии. Последние остатки человеческих связей были оборваны, ибо я не только телесно исчез из лекционного зала, но записал весь мой курс на магнитофонную ленту, дабы вливать его через университетскую радиосеть в комнаты снабженных наушниками студентов. Ходили слухи, что я намерен уйти на покой; больше того, неизвестный остряк писал весной 1959 года в «Quirn Quarterly» [117] : «Говорят, что Его Опрометчивость перед самой отставкой просили прибавки».
117
«Квирнский Ежеквартальник» (англ.).