Смотритель
Шрифт:
Тем временем Артемий Николаевич, как ни в чем не бывало, сел за ореховый столик, отодвинув раскрытые книги к краю, и Маруся с ужасом увидела, как они наполовину вошли в тело прелестной молчащей женщины.
– Вы видите? – ахнула она и по лицу Павлова поняла, что, да, видит, и ему, может быть, даже страшнее, чем ей.
– Тата! – крикнул он, но женщина грациозно встала и пошла, вдруг на добрую треть войдя в Артемия Николаевича.
Онемевший Павлов увидел, как она остановилась у стеклянного борта терраски, и волосы ее рассыпались.
– Да, кто кого, кто кого… – прошептала она.
Марусе стало казаться, что она сходит с ума. Павлов вдруг больно стиснул ее плечи и горячо зашептал в самое ухо, словно боясь, что его услышат:
– Послушайте, признайтесь честно, здесь курят гашиш, да? Или ЛСД? И вы, и я… как-нибудь в вине или еще как…
– Нет-нет, это очень приличный дом, старинный, усадебный, здесь не может быть ничего
– Какой, к черту, усадебный? – отшатнулся Павлов. – Вы что, не видели, последний хай-тек, миллионов стоит! – И оба одновременно подумали, что единственным человеком, сохранившим трезвость взгляда, сейчас является только он. – Нет, так не может больше продолжаться! – неожиданно вспылил Павлов. – Зачем вы сюда явились и все испортили? Я влюблен… я люблю эту женщину, она удивительная, я ее всю жизнь искал, а вы со своим дурацким маскарадом, наркотой, какими-то лигурийскими болотами…
Маруся упрямо топнула ногой в порванной босоножке:
– Нет, это вы устроили здесь черт знает что! Это было такое место и такой человек, о котором я мечтала с детства! Тот мир, о потере которого подсознательно томится каждый образованный русский. Да, любой, читавший Толстого, Аксакова, Бунина, любой мечтает о нем, как о потерянном рае! А вы пришли со своим хай-теком и все изгадили, опошлили, извели… – Маруся хотела сказать еще многое, что накипело у нее на сердце, но серебристоволосая женщина с каким-то укором прервала ее:
– Машенька, в своем перечне вы забыли Набокова… – Голос ее был мелодичен, но доносился словно издалека.
– Извините, – остановил ее до сих пор сидевший опустив голову Артемий Николаевич. – Извините, а не кажется ли вам, что все сочинения этого господина – всего лишь холодное умствование на классическую тему, чуть оживленное эмиграцией и старческой сентиментальностью? Ведь у него рай слишком уж буквальный, идеальный, так сказать, без страданий – ежели не считать пары непойманных экземпляров какой-нибудь парнасской мнемозины, – без мучений взрослеющей души, вообще – без нравственного начала. За каждую неловкость грызет себя Николенька, [47] мучительно взрослеет совестливый Сережа, [48] с болью и ошибками открывает для себя мир Алеша [49] – а что делает голенастый англоманский мальчик? Гоняет на велосипеде, мечтает о недоступных пока девичьих телах – телах, прошу заметить, а не душах! – и ни в чем не знает отказу. Это модель рая, но не рай. Это… вырождение.
47
Главный персонаж повести Л. Толстого «Детство».
48
Рассказчик и главный герой в повести С. Аксакова «Детские годы Багрова-внука».
49
Главный герой романа И. Бунина «Жизнь Арсеньева».
Павлов видел, как при этих словах резко колебался, становясь то гуще, то разряженней, слоистый воздух, из которого был соткан желчный человек в белом старомодном костюме. Тата же стояла, сложив руки под грудью, и слезы поблескивали алмазами в ее темных глазах.
– Но ведь вас, несмотря на всю правду, тоже не стало, – еле слышно проговорила она. – Все равно победило рацио, резиновые ванны, дутые шины… стеклянный хай-тек. Порывы души бессильны перед холодным анализом. Да и всегда были бессильны. Универсализм сильнее избранности. Ваш проигрыш просчитан и предсказан, и ваш мир невозвратим.
Артемий Николаевич вздохнул всей грудью и охватил высокий лоб худыми пальцами:
– Формально правота ваша бесспорна, сударыня, но вы забываете только одно: в нас была и осталась сила земли, той самой матери сырой земли, без которой ничего не осуществимо, то есть вы все же вторичны и сменитесь иными и иным, а мятежность и красота русской души останется, ибо она от земли, из земли, на земле. Душа земли непреходяща, пусть даже явится в других обличьях, как, например, ей, – и Артемий Николаевич слабым жестом указал на онемевшую Марусю. – И мне, в отличие от вас, не жаль, что все закончилось так быстро: я увидел, что все действительно живо. – С этими словами Артемий Николаевич достал машинку для набивания папирос и принялся сосредоточенно скручивать сигаретку.
Небо за стеклом и за окнами медленно светлело, придавая пространству окончательно бесплотный и призрачный вид. С острой тоской Маруся видела, как бледнеют и тают обе фигуры, но после слов Артемия Николаевича не посмела сделать к нему и шага. Но Павлов порывисто бросился ко все больше сливающейся
с небом женщине и обнял ее, пытаясь удержать, однако руки его бессильно проваливались в пустоту.– Мне жаль… так жаль, милый, – проговорил ее голос, теперь уже похожий только на шелест ветра в траве или на отдаленный плеск речного переката, но и его в следующий миг заглушил обиженный горький собачий плач.
– Вырин!
– Сирин! – разом ахнули Маруся и Павлов, и все вокруг в последнем усилии заклубилось и исчезло в предрассветном тумане.
Спустя мгновение Маруся обнаружила, что стоит на крутом берегу по-утреннему холодной реки и руку ей, тяжело поводя запавшими клокастыми боками, заискивающе лижет обрадованный Вырин.
Глава 8
Павлов пришел в себя от того, что ноги его страшно леденил вязкий прибрежный песок, в котором он утонул едва ли не по щиколотку. Река была плотно затянута тяжелым туманом, сквозь который порой лишь глухо доносился плеск рыбы. Где-то за его спиной рыбе вторили похожие звуки – вероятно, проснувшиеся на болоте бобры. Сирин, положив голову на аристократически скрещенные лапы, с сухого места с любопытством наблюдал, как Павлов, чертыхаясь, вылезал из песчаной жижи. – И что ты тут делаешь? – почти автоматически спросил Павлов, но вопрос этот внезапно приобрел совершенно другой смысл. – Да, что ты – здесь – делаешь? – Сирин лениво показал девственно розовую пасть и всем своим видом заявил о том, что, вообще-то говоря, давно пора бы отправляться прочь от этого сырого и неприветливого места. Но Павлов в каком-то ослеплении схватил его за ошейник и принялся трясти, словно собака действительно могла ответить на его вопрос или каким-нибудь иным образом развеять скрывавшиеся под ним сомнения, догадки или подозрения. – Так это сюда ты постоянно сбегаешь, сволочь? – орал он. – Зачем? Что здесь? Кто? – Сирин только оскорбленно сопел и тряс брылами. – Сейчас же, немедленно веди меня на этот проклятый остров! Где он? Ты же знаешь, мерзкая собака, знаешь! – Наконец, пес вырвался и отбежал, но не в сторону реки, а наоборот, поближе к лесу. – А где старик в шубе? Где? – никак не мог успокоиться Павлов, хотя уже вполне отчетливо понял, что его поведение называется просто истерикой, что ему стыдно, и – что самое обидное – собака понимает, что ему стыдно. Наверное, ему точно подмешали что-то в вино, если не наркотик, так какой-нибудь галлюциноген. Но зачем? – Ладно, извини, – буркнул он, вылил жижу из кроссовок и уселся на уже высохший под только что проглянувшим солнцем пригорок.
Теперь, с Сириным, он, конечно, из лесу выйдет, ключи от машины целы, и, в общем, все обошлось, можно сказать, малой кровью: его не убили, не ограбили, пес нашелся. Но все это почему-то не приносило Павлову ни успокоения, ни радости. Женщина с седыми волосами над юным лицом потеряна для него навсегда – это он теперь чувствовал точно. Но, покопавшись в себе, Павлов вынужден был признать, что угнетает его не столько эта потеря, и даже не столько бредовое ночное видение, которому нет объяснения, сколько услышанный дикий диалог. От речей, до сих пор так и звучавших у него в ушах, ложилась на душу тоска, чем-то неуловимо напоминающая приступы его собственной. Точнее, его тоска казалась теперь лишь бледным списком с той, ее предчувствием или, правильней – прообразом. И это-то пугало Павлова больше всего, ибо какими-то неуловимыми нитями связывало его прошлую жизнь с нынешним приключением на острове. Потом он вспомнил и предупреждающий звонок Ольги, и уж совсем непонятное появление здесь Сирина. Нужно было увязать все эти события и чувства, если хотя бы не с точки зрения формальной логики, то интуитивно. Однако ничего у него не получалось ни так ни сяк.
Спать опять подозрительно не хотелось, утро разгоралось отличное, и Павлов решил сменить тактику: вместо отвлеченных умствований попробовать целиком погрузиться в действия практические. Надо найти лодку, на которой он сюда добрался, и прошарить реку в поисках острова. В реальности лодки он почему-то не сомневался; он помнил ее запах и ощущение влажной древесины. Оставалось только дождаться, когда туман окончательно рассеется.
Сняв ремень с джинсов и на всякий случай взяв на него возмущенного таким унижением Сирина, Павлов пошел по топкому берегу сначала против течения на север, а потом по течению – к югу. В паре километров он действительно обнаружил увязшую в иле лодку, вздохнул с облегчением, запрыгнул в нее, но Сирин вдруг почему-то уперся всеми четырьмя лапами. Павлов попытался погрузить его, взяв в охапку, но пес сначала злобно огрызнулся, показав четырехсантиметровые клыки, а потом отскочил и протяжно завыл. Любому нормальному человеку становится не по себе от первобытного звука звериного воя, который против воли возвращает его к пугливому животному в самом себе, – а Павлова и так со всех сторон окружали одни малоприятные загадки. Он зажал уши, но на глаза ему вовремя попала лодочная цепь, и, не рискуя хлипким ремнем, он ею привязал Сирина к ближайшему дереву.