Сны Персефоны
Шрифт:
Он перехватывает мою руку, целует, прижимает к щеке, устало прикрывая глаза. А я любуюсь тем, как густые тёмные ресницы отбрасывают тени на высокие скулы.
— Что же мы теперь будем делать?
— Ждать, — едва слышно, на выдохе, — пока исчезнет ещё кто-нибудь.
Ожидание оказывается недолгим. Не успевает Аид договорить, как оставленный им на столе голограф вспыхивает голубым, и над столешницей появляется маленькая, полупрозрачная Афродита, словно изящная стеклянная статуэтка.
Захлёбываясь слезами, она сбивчиво рассказывает:
— Геба[4]… мы просто… по магазинам… а потом… я не успела оглянуться…
Аид подбирается, как хищник перед прыжком.
— Оставайся, где стоишь, — рявкает он.
И Афродита, округлив испуганные, лазурные, как безоблачное небо, глаза, кивает, отчего золотистые кудряшки, обрамляющие идеальное, кукольное личико, смешно подпрыгивают. Я отмечаю это, хотя веселится сейчас вроде не с руки.
— Загрей! — на крик отца сын выскакивает, будто из-под земли. — Ты за старшего. Докладываешь мне, что происходит, каждые десять минут. Если с матерью…
Загрей, который всё это время, вытянувшись во фрунт, чеканит на каждый приказ: «Да, Владыка», на последней фразе хмыкает и говорит:
— Последнее мог бы не добавлять.
— Я рад, что ты всё понял, — говорит Аид, наклоняясь, целует меня в макушку, и уносится в чёрном вихре.
Загрей глядит ему вслед, а потом — переводит взгляд на меня. Шагает, падает на колени и на выдохе шепчет:
— Мама!
Я чувствую, как глаза начинает щипать, а в груди всё сжимается.
Порывисто обнимаю сына, треплю по чёрным волосам, нежно глажу рога, которых он так стесняется. Глупый.
Аид не позволил мне вволю натешиться с сыном.
«Ты из него тряпку сделаешь! А он должен быть воином».
Поэтому мой мальчик, на которого с юных лет возлагались большие надежды и свалилась огромная ответственность, рано ссутулился и стал выглядеть куда старше своих лет. Мне даже стыдно, что на вид я моложе сына. Но для Богини Весны, вечная юность — дар и проклятие.
Загрей поднимается и протягивает мне руку:
— Идём, мама. Будем выполнять два поручения отца одновременно.
И мы спускаемся в подвал, а точнее — в бункер, напичканный высокотехнологичной аппаратурой. Здесь всё гудит, жужжит, пищит. За прозрачной стеной — нам машет Макария. У неё на голове — гарнитура, а перед глазами — экран, на котором что-то мелькает.
Загрей наводит на стену затемнение, не хочет, чтобы кто-то вклинивался в наше столько редкое уединение. Ему было приятно, что я просто нахожусь рядом.
Сын усаживает меня на кушетку, заботливо наливает гранатового сока. И возвращается к работе.
Я смотрю на сутулую спину, на то, как тонкие, почти девичьи, пальцы бегают по сенсорной клавиатуре, а на десятке плоских мониторов перед ним быстро сменяются схемы, цифры, таблицы, чертежи, и думаю о том, что сын — отлично играет на гитаре и мечтает создать свою рок-группу. А вместо этого — вынужден участвовать в бесконечных войнах, как и все мы.
Почему смертные считают, что боги проводят свои дни в пирах и развлечениях (если речь об Олимпе) или разрабатывают планы по захвату мира (если — об Аиде)?
«Знаешь, в чём смертные сильнее нас? — звучит в голове мягкий голос Тота. — Это они сочиняют мифы. Бесчисленные их варианты. И со временем те истории обретут статус достоверных. Настолько, что и мы сами начнём считать их нашими».
Ему самому люди надели на плечи голову ибиса.
А жаль, ведь они лишили себя возможности видеть его тонкое умное лицо и янтарные глаза, в которых светятся вселенская мудрость и печаль.Он не хочет разочаровывать смертных: каждый раз, являясь им, надевает искусно сработанную маску ибиса.
Мы и сами поверим в то, что эти истории — наши.
И ведь так и есть. Потому что когда льва долго убеждают в том, что он осел, однажды он сам начинает склоняться к тому же мнению. Даже если лев — бессмертный и мудрый. Но есть кое-что пострашнее, чем потеряться в бесчисленных версиях себя, — забвение. От одного этого слова мурашки бегут по коже. Потому что мы живём, пока нас помнят. И люди, и боги.
Хорошо, что в Звёздном Чертоге бесконечно вьётся, теряясь в бездне вселенной, Скрижаль Мироздания. Там живут подлинные истории, там хранится нестираемая память.
Звездный Чертог… Тот и Сешат… Лепестки чёрных роз ковром ложатся под ноги… Тянется, через весь свод, сияющее полотно…
Шёл двадцатый год моей семейной жизни…
… Двадцать лет — для богов, что двадцать минут. Но только в том случае, если твой год не разделён на две неравные части, одна из которых — целых восемь месяцев ожидания и разлуки…
Двадцать лет, в течение которых Персефона пыталась переиграть Ананку,[5] и заставить растения цвести в Подземном мире. Каждый раз, спускаясь сюда, в обитель мрака и смерти, она вновь и вновь разбивала клумбы. Но цветы гибли, или же вырастали хилыми, и тоже умирали через какое-то время. Но весна упряма, поэтому Персефона раз за разом повторяла свой эксперимент. Это было очень важно для неё: если в Подземном мире пробьются ростки, значит, и в ней самой сможет зародиться жизнь. Значит, сможет появиться на свет главный и самый драгоценный плод, из всех, что были созданы ею, — плод их с Аидом любви. Невозможной, неправильной, ненормальной, как считали все знакомые боги. Единственно нужной — для неё.
…Персефона сидела на огромном троне, поджав под себя ноги, будто смертная, увидевшая мышь. Только вот девушки из Серединного мира при этом обычно громко визжат, она же не в силах произнести ни слова, онемела и окаменела.
Мрак — зубастый, когтистый, полный горящих голодных глаз — наползал на неё со всех сторон. Тёк чёрной рекой, извивался змеями, скользил, надвигался неотвратимо, всё ближе и ближе.
Она крепче сжимала скипетр — символ царской власти. Поднять царственный двузубец — не хватало сил.
Ей нужно продержаться десять минут, всего десять земных минут… А потом — её спасут. Спасут ведь?
Но… Она же сама захотела получить власть, она сама подняла восстание. И теперь, когда недавние союзники разбежались и попрятались, разве вправе она рассчитывать на помощь того, кого предала?
Персефоне не просто страшно, она не в силах связно думать. Мысли — густые и холодные, как ледяная каша в лужах ранней весной.