Собор
Шрифт:
Карл Павлович говорил все это поспешно, иногда сердито, но не злобно, а с каким-то мальчишеским азартом, какого давно не видели в нем ученики и помощники.
Художник стоял на одной из бесчисленных раздвижных лестниц, подставленных к крутому изгибу свода, запрокинув голову, выпрямившись, почти ни на миг не опуская глаз. Его рыжеватые кудри растрепались, щеки горели пунцовыми пятнами, широкая полотняная блуза на груди и плечах взмокла от пота. И все: лицо, руки художника, его одежду — покрывали брызги красок, золотых, голубых, белых.
Над ним вздыбился огромной чашей плафон Исаакиева купола, исчерченный углем и на четверть уже расписанный его кистью. Под ним, в широких люках деревянного помоста, зияла пропасть-колодец шестидесятиметровой глубины, вся опутанная паутиной деревянных лесов,
Полгода назад, впервые поднявшись сюда, Брюллов и сам показался себе маленьким нахальным муравьем, забравшимся в необъятную сферу, возомнившим себя величайшим из великих и вдруг увидевшим свою истинную величину среди отданного ему во власть пространства. Гигантская чаша, тогда еще снежно-белая, невозмутимо чистая, опрокидывалась на него, ожидая его прикосновения. Ему стало страшно. Отчаянная мысль: «Нет, нет, не могу… не смогу! Я же никогда не писал таких… громадин, я не монументалист! Боже! За что я взялся?!» — больно поразила сознание.
Часа два тогда ходил он взад и вперед по широченному настилу, заглянул в специально для него сооруженную прямо здесь, наверху, мастерскую, где лежали уже разложенные кисти, палитры, стояли чашки для смешивания красок; потом велел ученикам приготовить на завтра уголь и расставить, куда надо, лестницы, и убежал, стыдясь своего страха и все более убеждая себя, что работа ему не под силу.
«Пойду и откажусь! — родилось в нем спасительное намерение. — Лучше и не браться, чем оказаться бессильным».
На одном дыхании он добежал до «дома каменщика», не думая совершенно о том, что времени девять утра, что день воскресный, что хозяин может просто еще спать. Опомнился он уже во внутреннем дворике, где наводил чистоту привратник, выметая дорожки между скульптурными постаментами.
— Господин Монферран встал уже? — резко останавливаясь, спросил художник привратника.
— И не ложились, — преспокойно сообщил тот. — Давеча до двух ночи со скульпторами просидели, Алексей Васильевич сказывал. А проводил их — в кабинете заперся, так вот там и сидит. А вы кто и по какому делу будете?
Брюллов назвался. Привратник повернулся, собираясь идти с докладом, но в эту минуту хозяин дома сам появился во дворе, уже совершенно одетый, с перекинутым через руку плащом.
— Доброе утро, Карл Павлович! — ответил он на растерянный поклон художника. — Хорошо, успели: еще пять минут — и я ушел бы. Иду с визитом. Будь они неладны, эти церемонии… Но можно и опоздать. Заходите в дом.
— Нет, я на минуту, благодарю вас!
В это мгновение Брюллов почувствовал, что готов провалиться сквозь землю.
Он увидел прямо перед собой, в ярчайшем сиянии летнего утра, лицо архитектора, лицо, которое поражало многих кажущейся молодостью. Оно и сейчас не было старым, но в тяжести век, в коротких острых морщинах, в резких складках, безжалостно опустивших углы красивых надменных губ; наконец, во взгляде синих, как северные озера, глаз, небольших и спокойных, обведенных тончайшими красными каемками — росчерками прошедшей бессонной ночи и тысяч других таких же ночей, — во всем этом проглянула вдруг невыносимая, нечеловеческая усталость. Усталость титанической работы мысли, усталость духа, десятилетиями не знавшего отдыха, усталость плоти, изнуренной непрерывным и уже непосильным для нее напряжением. Но, побеждая эту усталость, во взгляде архитектора светилась непреклонная, не признающая сомнений воля…
«А он-то, он-то как же может?!» — подумалось Карлу Павловичу, и он опустил глаза, отвел взгляд в сторону.
— Раз на минуту, тогда давайте ваше дело, да и отправимся с богом. Могу даже подвезти вас, если только нам по дороге. Так что у вас?
— Да ничего, собственно, — проговорил уже твердо художник, вновь глядя в лицо Монферрану. — Я только что из собора. Хотел вам сказать, что видел уже мастерскую и нашел ее вполне приличной. А заодно решил справиться, могу ли я на начало работ оформить, кроме тех помощников, о которых мы договаривались, еще двоих? Хотя бы месяца на два.
Архитектор поморщился:
— Сразу бы просили. Я-то не возражаю, а вот что в Комиссии скажут? Хорошо, я попрошу. Думаю, позволят. И это все?
— Все. Очень вам благодарен.
На
другое утро Брюллов вновь поднялся на площадку под белым сводом, взошел на одну из лестниц, взял тонкий угольный стержень и решительно прикоснулся к сияющему белизной плафону. Он начал работать…Теперь работа захватила его по-настоящему. Он взбирался на свой «насест», как в шутку окрестили площадку его помощники, ранним утром, уходил оттуда порою, когда уже начинало темнеть. Он даже обедать стал прямо в мастерской, благо места там хватало, а ученики, боготворившие своего маэстро, готовы были принести ему не то что обед, а хоть постель с пологом, кабы ему вздумалось здесь остаться ночевать…
К концу дня Карл Павлович выбивался из сил. Работать приходилось, сильно запрокидывая голову, так что шея затекала, переставала двигаться, затылок наливался тяжестью и болью. Но Брюллов, не замечая этого, продолжал работу, отважно сражаясь с необъятной чашей.
— Напишу… — шептал он, вновь и вновь поднимаясь на раздвижную лестницу, уничтожая слепую белизну плафона, которая сперва так его напугала, — напишу…
Он писал, а сверху, прямо в глаза ему, смотрели огромные лики святых, одухотворенные, страстные, величавые. Тонкое, обрамленное ржаными кудрями и бородою, со смелыми и чистыми глазами, лицо Александра Невского; суровое, смуглое, аскетичное лицо Иоанна Крестителя, исполненное мольбы и надежды лицо святой Екатерины; лицо апостола Павла, низко склоненное в глубокой задумчивости; лицо Петра, резкое, решительное, гордое. Лица, лица, лица… Плавные движения, гибкие складки одежд… И во главе их круга на светлом, золотом, будто из лучей солнца выкованном троне, — Мария. Мария со сложенными руками, с воздетыми ввысь глазами, ясными и мудрыми, на юном, почти детском лице. Хрупкие руки она сложила для молитвы, но она не молится. На губах ее — тихая, задумчивая улыбка; Мария как будто замечталась, мысли ее высоко, еще выше этого солнечного трона и самого ее величия… Голубое покрывало, ниспадая с ее головы, свободно облегает ее стан, затем складки его соскальзывают вниз по ступеням трона, едва не касаясь прохладных белых лилий, соцветия на тонком стебле, с которым парят меж облаков два малютки ангела.
Иные фигуры были еще черными контурами на белой поверхности, иные уже до конца обрели объем, форму, жизнь; иные лишь яркими цветными пятнами сияли среди окружающей их пустоты. И фон был лишь намечен в некоторых местах плафона: густо-синий, как небо вечером, там, где роспись огибала живописная балюстрада, будто завершала, уходя в небо, стены высокой башни — барабана купола; выше — розовато-лиловый, как предверие утренней зари; из этих рассветных красок выплывали гряды густых сине-белых облаков, их несли ангелы в развевающихся одеждах; и еще выше, там, где на этих облаках стояли, преклоняли колени, молились и грустно улыбались Мария и ее воинство, там фон становился золотым, над головами святых разворачивалось, сияя, торжественное знамя солнца, апофеоз зари.
Художник спешил. Его ждали еще двадцать громадных белых пятен оштукатуренных стен и сводов: двенадцать апостолов, четыре евангелиста (их, как всегда, предстояло писать в парусах, ниже барабана) и четыре сюжета страстей Христовых (ниже, в прямоугольных пандативах [76] аттика [77] ).
Он царил над всеми, занимая верхнюю площадку, будто полководец, созерцающий с удобной высоты место сражения. А сражение внизу кипело вовсю: на лесах, вдоль всего аттика, под сводами центрального и бокового нефов другие художники с утра занимали свои места, создавая остальные сто семь росписей — сцены из Нового и Ветхого Заветов, соединяя свои усилия в одну грандиозную картину, картину рождения христианской веры.
76
Пандатив — конструктивная деталь купольного покрытия (в данном случае — прямоугольный срез угла пилона на грани пилона и свода собора).
77
Аттик — стена, возведенная над венчающим архитектурное сооружение карнизом.