Собрание сочинений Т.4 "Работа актера над ролью"
Шрифт:
— Почему же не раздают ролей?— беспокоился Юнцов.
— Раздай, так никого и не будет на беседах, — спокойно объяснял Чувствов, сося поднесенный ему леденец.
— Почему?— интересовался новичок.
— А потому, что наш брат, актер, так создан. — Как же?
— Да так же, по-актерски. Давай им роль — тогда и весь спектакль интересен и нужен; нет роли — будет гулять по Кузнецкому. Вот проследите: теперь — толпа народа, а как раздадут роли, только и останутся одни исполнители да небольшая группа не занятых в
— Почему же только бездарные?
— Только они и приносят жертвы искусству.
— А таланты?
— Таланты привыкли, чтоб им самим приносили жертвы.
— Когда же начнут раздавать роли?— беспокоится новичок.
— Вот когда обговорят общими усилиями пьесу, заставят всех прослушать то, что потом пришлось бы объяснять каждому в одиночку, введут в общих чертах, так сказать, в курс намеченных работ.
— Тогда и распределят роли? — допытывается новичок.
— Нет, роли-то у них давно распределены, они только не говорят.
— И маленькие роли тоже распределены?— продолжает допытываться нетерпеливый Юнцов.
— И маленькие.
— И статисты?
— И статисты.
— Ах! — почти по-детски от нетерпения вздохнул ученик.
— Что вы?
— Очень уж долго.
— Что долго-то?
— Пока все беседы пройдут, — признался Юнцов.
— А вы ходите, слушайте и старайтесь помочь общей работе, сказать что-нибудь дельное, — советовал ему кто-то из старших. — Режиссура очень прислушивается к этому.
— Да ведь все равно у них уж расписаны все роли.
— Это ничего не значит. Нередко в последний момент меняют даже главных исполнителей.
— Да ну?!— настораживается Юнцов.
— Бывали случаи, когда на беседах совершенно неожиданно наиболее интересно истолковывал роль такой артист, о котором и не думали. Тогда планы режиссера менялись, и ему передавали главную роль.
— Вот как это делается?! — изумился Юнцов. — Так я пойду. Прощайте, спасибо.
И он побежал в фойе, куда уже собирали звонком артистов.
От Чувствова я узнал, что [Творцова] не ждали на репетицию, так как он все еще председательствовал на съезде, и что он приедет в театр не ранее четырех часов, то есть по окончании беседы. Я пошел в контору и написал там записку, в которой просил [Творцова] уделить мне непременно в этот же день полчаса времени по экстренному и чрезвычайно важному для меня делу.
Передав записку инспектору театра, я просил, чтобы ее вручили тотчас же по приезде [Творцова], так как дело мое к нему очень, очень важное.
Потом я пошел на беседу и скромно сел в тени, подальше от всех. Я ведь был уже почти посторонний театру. Народу было много, хотя значительно меньше, чем в прошлый раз. Мне бросилось в глаза то обстоятельство, что премьеры сидели не за большим столом, а в задних рядах, тогда как спереди, ближе к председательскому месту, то есть
к Ремеслову, расположились сотрудники, ученики и вторые актеры.— Плохой знак для Ремеслова! — подумал я.
После вчерашней беседы и после дебатов накануне в уборной Рассудова Ремеслов держался несравненно скромнее.
“Первый запал сбили”,— решил я.
В своем вступлении в начале беседы Ремеслов с горечью признался в том, что его программа энергичной работы не встретила сочувствия, и потому он уступает желанию большинства, но снимает с себя ответственность за продуктивность предстоящей беседы.
Опять начались вчерашние ненужные разговоры, речи, доклады. Становилось нестерпимо скучно. Актеры поодиночке стали выходить из комнаты. Ремеслов торжествовал и нарочно не останавливал ораторов, когда они уклонялись в сторону от темы.
Но вот поспешно вошел Чувствов, а вскоре за ним на цыпочках, с утрированной, по-актерски сыгранной осторожностью вошел старый режиссер Бывалов и уселся поодаль, предварительно спросив разрешения присутствовать на беседе у “коллеги”, то есть у Ремеслова, и это было сделано не без театральной рисовки. Мы любили толстую небольшую фигуру Бывалова, с жирным лицом, большой лысиной и слащавой улыбкой из-под коротких стриженых усов.
Пропустив двух-трех скучных ораторов, старик Бывалов попросил слова.
Артисты насторожились, готовясь внимательно слушать.
— Боже мой, боже мой! — заговорил Бывалов слащавым, немного театральным деланным тоном.
Сколько воспоминаний связано с “Горе от ума”! Мерещатся гимназические парты, учитель в грязном фраке с золотыми пуговицами, черная грифельная доска, захватанные гимназические книги с детскими нелепыми рисунками, точно иероглифами, на полях.
Вспоминаются утренние спектакли на праздниках в нашем дорогом седом Малом театре.
Люблю, люблю тебя, наивная прекрасная старина! Люблю тебя, моя Лиза, плутовочка с голубыми глазенками, в туфляшках на высоких каблуках! Милая француженка, субреточка, вострушка-щебетушка! Люблю и тебя, мой неугомонный скиталец Чацкий, оперный красавец с завитыми волосами, милы” театральный фат и Чайльд-Гарольд во фраке и бальных ботинках, прямо из дорожной кареты! Милая наивность! Люблю твое коленопреклонение Рауля де Нанси из “Гугенотов” перед Валентиной, графиней де Невер, с высоким до диезом 28!
Лица актеров вытягивались и принимали понемногу все более и более удивленное выражение.
— Что это, шутка?! Ирония?! Ораторский прием?! Доказательство от противного?! — говорили они друг другу.
А старый режиссер тем временем предавался апологии отживших традиций и казался серьезным и искренним.
— Милые, милые дети мои, Саша Чацкий и Соня Фамусова, — пел он свои воспоминания, — оставайтесь навсегда такими, какими я узнал вас в своем детстве. Люблю тебя...