Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Вечерний звон
Шрифт:
— Какая величественная картина, господа судьи! Площадь под ясным небом, стол, покрытый белой скатертью, на нем хлеб-соль, и тут же их права — древняя Грамота. Все атрибуты социального мира и жажда правосудного решения. Разве в такой обстановке совершается бунт? Чего они хотят? Примирения. Кого они ждут? Тех, кто бы их примирил с Улусовым. Кого же дождались они? Казаков с нагайками. А тот, от кого они больше всего ждали милости, где он? Он расположился перед мирными селами, как бы готовясь к штурму неприятельской крепости.
Смех публики, выкрик
— Они ждали, — восклицает Лужковский, — чтобы их примирили с помещиками, а дождались позорного наказания! Жаждущих правосудия выпороли! Есть вещи, господа судьи, о которых невозможно говорить хладнокровно. Эта расправа не может не вызвать протеста, негодования и отвращения у каждого честного, прогрессивного человека.
Председательствующий встает и немощным голосом просит адвоката остерегаться подобных суждений. Лужковский, прижав руки к сердцу, дает понять, что он подчиняется судейскому велению.
— Я, может быть, вышел за рамки дозволенного, господа судьи, — покаянно говорит он, — но поглядите на моих подзащитных! Они не взяли ничего чужого, они не нанесли никакого ущерба. За что же, за что же, вопрошают они, их били?
Раздаются всхлипывания, Лужковский этого только и ждал. Чем ближе к концу его речь, тем больше в ней пафоса и рыдающих интонаций, тем больше плачущих в зале.
— Нет, — возглашает Лужковский, — нет, вы не осудите их! Вы откроете сердца к примирению. Человек, в коем мои подзащитные в течение многих лет видели врага и угнетателя, — я говорю о господине Улусове, — уже готов примириться с ними. Он прогнал ненавистного Фрешера из имения. Верю, что и землю сдаст им в аренду ко взаимной выгоде. В пылу гнева и возбуждения опозоривший свистом розог нашу веру в новую, светлую пору жизни, он с христианским смирением ныне протягивает им свою руку. Гоните в прошлое мрак и кошмары, взаимные угрозы и оскорбления!
Лужковский то и дело смотрит на часы и затягивает речь; ясно — чего-то ждет.
Уходит в вечность день насилия и вражды! — выкрикивает он…
И тут разом ударили колокола тридцати трех колоколен города, призывая верующих к вечерне. Весь зал поднялся, и шорох пронесся из конца в конец от рук, кладущих крестное знамение. Чей-то плач раздался в глубочайшей тишине, и вот уже плачут обвиняемые, свидетели, публика… И сам Лужковский подносит к лицу платок, чтобы скрыть за ним улыбку торжества.
— Да, — его голос покрывает плач, восторги, крики и звон председательского колокольчика. — Да! Мы провожаем в мрак день насилия и вражды. И с солнцем, что встанет завтра, начнется век торжества справедливости, мира, добра. Во имя этого — помилуйте их! Услышьте призыв медных голосов и призыв голосов и сердец человеческих. «Помилуйте их!» — взывают к вам наши души и священный, кроткий вечерний
звон.…Обвиняемые были оправданы.
Глава двенадцатая
Викентий был в плену глубоких раздумий.
Он решил начинать свое дело, но на пути к осуществлению его замыслов стояла преграда, и этой преградой была Ольга Михайловна. Ее надо было привлечь на свою сторону.
В течение некоторого времени после суда Викентий еще надеялся, что Ольга Михайловна «отойдет». Однако ожидания не оправдались: учительница упорно избегала его.
Дни проходили, работы на полях кончались, над селом стоял запах свежего хлеба… Откладывать встречу дальше не представлялось возможным. Еще одно обстоятельство подтолкнуло Викентия: до него донесся смутный слух о каких-то воскресных сборищах в Каменном буераке с участием Ольги Михайловны. Говорили, будто Андрей Андреевич, Сергей и Никита Семенович замешаны в них.
Викентий стал замечать, что эти трое охладели к нему, шапки при встречах ломают неохотно, под благословение не подходят, а когда он заговаривает с ними, косят глаза в сторону, спешат уйти.
Как то в час, когда все работали на токах, Викентий пришел к Ольги Михайловне. Она читала, лежа в гамаке, подвешенном между двумя вязами.
— Мне, Ольга Михайловна, необходимо объясниться с нами, — решительно начал Викентий.
— О чем нам говорить с вами? Никаких тем у нас для разговора, кроме чисто служебных, больше не может быть.
— Неправда, у нас есть много тем, кроме чисто служебных, — стараясь быть как можно более мягким, отметил Викентий. — Одна из них относится к области чувств.
— Чувств? — с насмешкой переспросила Ольга Михайловна. — Какие у вас могут быть чувства? Впрочем, если они у вас и есть, мне они безразличны.
— Вы говорите неправду, — сохраняя спокойствие и достоинство, заметил Викентий. — Вам не безразличны ни мои чувства, ни мои идеалы. Иначе вы не повели бы себя так.
— Интересно, — с ленивым пренебрежением проговорила Ольга Михайловна, — что же это за чувства? О своих идеалах вы можете не распространяться — я их знаю. И уж если на то пошло, знаю и источник этих, как вы их называете, идеалов.
— Об идеалах пока оставим. — Викентий изо всех сил старался не поддаться соблазну оскорбиться и уйти. — Чувства мои, которые я никому другому не поверял, да и не смею поверить по причинам вам известным, состоят в том, что я вас люблю.
— Дальше! — тем же тоном ленивого безразличия сказала Ольга Михайловна.
— Более того, я знаю, что и вы любите меня, — идя напролом, продолжал Викентий.
— О!
— Да, знаю.
Ольга Михайловна переменила положение. Луч солнца, пробивавшийся через листву, коснулся ее лица. Она закрылась книгой и лежала молча; было слышно, как чуть-чуть поскрипывал под ней гамак.
Шум с токов, где шла молотьба, не доходил сюда; ничто не нарушало их молчания.