Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
— Валя! — Я даже подпрыгнул на кровати, но сразу же сделал равнодушное лицо.
— Валька, — строго поправил меня мой друг.
— А ты что ей сказал?
— Вот еще, буду я с ней разговаривать! Сказал, чтоб не совалась не в свои дела, вот и все.
— Ты, Колька, настоящий пациент, вот кто ты! — в сердцах проговорил я.
— Будешь ругаться, так и разговаривать не стану с тобой! — обиделся Колька. — Это ты вот и есть дурак, потому что все про нее спрашиваешь!
Когда ушел мой друг, я оделся и подошел к окошку — оно выходило на богородицын дом. Я долго стоял у этого окошка. Странное, непонятное чувство овладело мной. Какой я счастливый! — думал я, и даже не думал, а только чувствовал;
Порою стоит нам уехать ненадолго из того места, где мы жили, — и по возвращении мы узнаем, что во время нашего отсутствия произошло столько событий, сколько при нас и за год не происходило.
Новостей было много. На улице врыли высокие деревянные столбы и уже подвешивали провода — готовились пустить ток. До этого здесь, на окраине городка, электрического освещения не было.
В грозу упала поперек улицы осина, что стояла в саду домовладельца Пикшина.
Была новость, касающаяся и меня: тетка в мое отсутствие вышла замуж за Кургазова. Венчались они в Никольской церкви и приехали оттуда домой на извозчике. По рассказам очевидцев, все гости перепились и трезв был только Кургазов. Тем не менее, будучи в трезвом состоянии, он сразу же побил тетку. С тех пор он бил ее чуть ли не каждый день.
Я пролежал два дня, потом мне эта симуляция надоела, и я встал с постели. Тетка меня не трогала, ей было не до меня, сама теперь ходила в синяках. Однако едва я встал, как мою кровать перенесли в холодную прихожую из проходной комнатки, где я спал до этого. Потолок прихожей был обит некрашеной фанерой, и на фанере видны были сетчатые отпечатки калош, будто кто-то прошелся вверх ногами.
Теперь я целые дни проводил вне дома, домой приходил, только чтобы поесть. Кормить меня стали еще хуже, давали всякие остатки. Покончив с едой, я уходил на богородицын двор, а то шлялся с ребятами по городку.
Летом Старо-Никольск становился красивее и уютнее, — казалось, он создан летом и только для лета, а недавняя зима — это просто случайность, ошибка природы. Длинные серые заборы на окраинных улицах выглядели уже не так скучно, когда через них свисали, наклонясь над дощатыми тротуарчиками, зеленые тяжелые ветви. А деревья толпились за заборами так густо и тесно, что казалось — вот-вот они поднапрут на ограды, сломают их, выйдут на тихие улочки и окончательно возьмут городок в свой зеленый плен.
Иногда мы с Колькой шли в центр городка — до него было отовсюду близко. Центром называлось то место, где на пересечении Советской и Новгородской улиц была небольшая площадь и сквер. Еще недавно сквер был пыльным, трава была вытоптана и тропинки загажены козьими катышками, окурками и шелухой от семечек. Но с недавнего времени сквер преобразился: здесь был поставлен памятник Ленину. Бронзовый Ленин стоял на квадратном цоколе из серого плитняка; он смотрел вдоль Советской улицы и указывал рукой в простор — туда, где улица упиралась в поля, где синели дальние леса. Стоило поглядеть, куда он показывает, и становилось ясно, что на Старо-Никольске свет клином не сошелся, что мир очень обширен и что всем в нем найдется дело.
А у подножия памятника был теперь разбит цветник — пятиконечная звезда из алых цветов вклинивалась своими лучами в белые и голубые цветы. Это был первый общественный цветник в Старо-Никольске. До этого такие цветы росли только за заборами в частных садах и их можно было или купить на рынке, или украсть из чужого сада, перебравшись через забор. А здесь, у памятника, цветы были общие. Их не надо было ни покупать, ни воровать, ни срывать для самого себя, — они росли для всех. И вообще, с тех пор как поставили
памятник, все вокруг него преобразилось, приобрело какое-то новое значение. Памятник этот не подавлял никого и ничего вокруг себя, а делал все вокруг значительнее, и дома казались выше и красивее, — впрочем, может быть, потому, что их недавно заново покрасили. Не был покрашен только клуб деревообделочников: клуб был бедный.В клубе этом раз в неделю шли кинокартины, и тогда мы с Колькой пробирались в зал, — пробраться туда было легче, чем в главное городское кино. Нам нравились ковбойские фильмы, и чем больше в картине гонялись на лошадях, дрались и стреляли, тем это было интереснее. Как известно, кино тогда еще не было озвучено, и поэтому картины сопровождались игрой тапера. Но у клуба не было своего тапера, его заменял бесплатный доброволец — виртуоз-самоучка Генька Тассонен. Это был ученик выпускного класса нашей школы, и все ребята ему завидовали, потому что он, благодаря своему музыкальному таланту, мог любую картину смотреть сколько угодно сеансов.
Каждый раз перед началом кинокартины на просцениум выходил администратор клуба, пожилой бодрый мужчина в поношенном защитном френче, в брюках галифе и скрипучих сапогах, и объявлял речитативом:
«А сейчас вы, товарищи, увидите фильму «Всадник из прерии» в восьми частях, где изображается морально-бытовое разложение и наличие мелкобуржуазной идеологии среди американских ковбоев. Музыкальное сопровождение на рояле ведет начинающий виртуоз-самоучка Геннадий Тассонен».
Администратор многозначительно подымал указательный палец и добавлял извиняющимся тоном:
«Конечно, товарищи, исполнение на рояле у него еще не совсем то, к которому тянутся широкие массы, клубу нужен свой настоящий, платный роялист, но смета кусается, товарищи, смета кусается!..»
Он уходил, скрипя сапогами, и начинался фильм. Виртуоз-самоучка с вдохновенным лицом сидел за роялем. Играл он без нот. Может быть, в дальнейшем из него и получился музыкант, но пока что им были освоены только два музыкальных произведения: «Яблочко» и траурный марш Шопена. Когда на экране развивались какие-нибудь бурные действия, например, ковбои мчались по прерии на своих взмыленных конях, или дрались в кабачке, или же шла стрельба из «кольтов», — то это происходило под «Яблочко». Если же давался мирный лирический пейзаж или герой объяснялся в любви прекрасной белокурой девушке, — то это шло под похоронный марш. Играл Генька от всей души, не щадя ни себя, ни рояля. Иногда, от полноты чувств, он начинал подпевать своей музыке, — тогда зрители не выдерживали, кричали: «Заткнись!» — и топали ногами.
Однажды мы с Колькой и с Васькой Позднеевым забрели на кладбище. До этого я только раз был на кладбище, когда хоронили мать, но это было на другом кладбище, да к тому же тогда была зима, и я запомнил только покосившиеся кресты, торчавшие из сугробов.
Здесь было не то. Большие деревья, покрытые густой листвой, мощно уходили в высоту, ветви их сплетались, тянулись друг к другу, и издали казалось, будто висит большая зеленая туча. Когда мы вошли в чугунные ворота, на которых были изображены пузатые, толстощекие ангелы с опущенными факелами, Васька Позднеев, видно не раз бывавший здесь, сказал нам:
— Тут черная сморода растет, только есть ее не всякому можно — это ведь кладбищенская.
И он добавил, что на вкус эта смородина очень противная, а к тому же ядовитая:
— Один человек попробовал ее и отравился, свезли в больницу.
Васька был старше нас, учился классом выше да еще славился разными штуками. Это он однажды стащил председательский колокольчик из учительской комнаты и привесил этот колокольчик на шею козе, пасшейся в школьном саду. То-то было весело! Кроме того, он умел лаять по-собачьи.