Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
— А деньги-то, тетя, — сказал я.
Этого вопроса она только и ждала:
— Всем вам, злыдням окаянным, деньги да деньги. Навязались на мою голову, дармоеды паршивые! Игоречек-то деньги не клянчил, не обирал меня. А вам только бы кровь мою сосать, подкидыши!
Она ругала меня во множественном числе, словно ее обступала целая толпа мальчишек, просящих денег. Наконец она вытолкала меня из комнаты и долго возилась за закрытой дверью. Потом вынесла деньги.
Рынок был далеко от Последней улицы, я прошел весь городок, прежде чем добрался туда. Фитиль я сразу купил, спрятал его в карман и пошел бродить по толчку, где продавалась
Помню, какая-то женщина продавала кофейную мельницу, а рядом рыжий веселый мужчина держал в руках два свеженаписанных портрета. «Рафаэль» — суриком написано было под одним портретом; под другим было выведено: «Христофор Колумб (откр. Америку!)». Оба иностранца так походили друг на друга, что я решил: наверно, братья, близнецы, оттого их портреты и продают вместе. Но, вглядевшись в продавца, я заметил, что близнецы похожи на него, и очень удивился сходству.
На другом конце рынка торговали живностью. Здесь земля была вязкая, пахло сеном, навозом и козами. Вокруг коров теснилась толпа. Коровы грустными, глуповато-красивыми глазами смотрели вокруг, мотали головами. В их движениях чувствовалось смутное беспокойство. Козы — те были спокойно-веселы, нагло посматривали на хозяев, как бы желая сказать: «Продавайте, продавайте, нам-то хуже не будет!» Бараны были такие, как всегда, — эти, видно, ничего не понимали.
Вдруг издали услышал я музыку и пошел на звуки. У края рыночной площади, на ступеньках старинных торговых рядов, стоял известный всему городу Коновиев — плотный человек в черных очках-консервах. Он вертел ручку шарманки. Не торопясь, словно припоминая что-то, рассказывала шарманка каждому, кто слушал, о чем-то своем.
Я вспомнил Валю, розоватый закат за пустырями, за низкой стеной кустарника; вспомнил поезда, идущие по дальней насыпи. Слепой внезапно уверенным и рассчитанным движением последний раз крутнул ручку, сдернул с головы кепку, отошел на шаг от шарманки и зычным командным голосом произнес: «Уважаемые граждане и бывшие господа, пожертвуйте бедному слепому, жертве империалистической войны!»
В кепку стали бросать деньги, потом слушатели разошлись, и Коновиев спокойным, выверенным движением опорожнил кепку, ссыпал деньги в карман. Мне спешить было некуда, и я остался ждать, когда он снова заиграет.
Историю этого Коновиева знали многие в городке. Он не был «жертвой империалистической войны». До того как Коновиев ослеп, он был полицейским и славился своей жестокостью и еще тем, что почти никогда не бывал трезвым. Из-за пьянства он и ослеп. Когда в 1914 году запретили продавать водку, алкоголики стали пить ханжу, политуру и всякую дрянь. Коновиев, хлеставший без конца денатурат, через два года после начала империалистической войны ослеп. Так что с этой стороны его, пожалуй, и можно было считать инвалидом войны. Потом, после революции, он вынырнул на рынке с шарманкой.
Сейчас он стоял на ступеньках старых торговых рядов и вертел ручку своего инструмента, — я дождался-таки нового сеанса. Грустно, задумчиво пела шарманка свою песенку, а кругом стояли слушатели.
Вдруг с площади, из базарной сутолоки, послышались крики. Взметнулись кулаки, кто-то заорал: «Бей вора! Бей его!»
— Ой, не буду, ой, не буду! — заголосил избиваемый.
— Так и надо ворюге! — заорали
торговки. — Милицию! Милицию сюда! — крикнул кто-то.Слушатели отхлынули от Коновиева и бросились к месту происшествия. Я же замешкался, и эту минуту слепой, прервав музыку, спросил: «Кто тут есть?»
— Это я, дяденька, — пришлось ответить мне.
— Ну-ка, сюда придвинься...
Я подошел к нему. Он провел рукой и схватил меня за пальцы.
— Рассказывай, кого бьют, как бьют! — И больно сжал мою ладонь. Его пальцы были гладки и тверды — железо, обернутое в бархат. — Ну, чего молчишь? — спросил он. — Отсюда, со ступеньки, хорошо видно!
— Дяденьку бьют, — сказал я.
— Молодой он, старый?
— Лет восемнадцать ему.
— Не дяденька, значит, а парень. Комсомолец, верно.
— Украл он что-то, не комсомолец он, — ответил я.
— Не спорь, огарок, — ответил слепой, крепче сжимая мне руку.
То ли оттого, что передо мной избивали человека, то ли из-за боли в руке от железной хватки слепого — слезы нахлынули мне на глаза, и я почти ничего не видел.
— Что замолчал! Рассказывай, а не то закричу всем сейчас, что ты в карман мне залез, — тебе такого же бою дадут!
Вклиниваясь в толпу, в сутолоку, к месту происшествия уже спешили два милиционера.
— Милиция идет! — обрадованно сказал я и разозлил этим слепого. Он еще туже сжал мне руку и зашептал, обдавая меня запахом лука и зубной гнили:
— Добить не дали!
— Ты чего, гнида слепая, над мальчишкой измываешься! Мальчишка ни жив ни мертв стоит! — раздался знакомый мне голос.
Это был боец в отставке, которого вселили к мадам Змеюрковской.
— Извиняюсь, гражданин, он у меня деньги украсть хотел, — ответил слепой и выпустил мою руку. Пальцы у меня на минуту так и остались, как склеенные.
Боец в отставке, выручивший меня, крепко выругался и сказал, обращаясь к слепому:
— Врешь, полицейская шкура, не крал он у тебя, я давно за тобой смотрю! Благодари бога, что слеп, а то бы тебе амба от меня была. Тебе Советская власть жизнь оставила, а ты, контра, руки детям вывертываешь! Я за этих детей на фронтах воевал, а ты, гнида...
— Извиняюсь, товарищ, ошибка вышла, мальчик не крал. Только шуму не делайте, товарищ, — вкрадчиво и робко выговорил Коновиев.
— Ты мне не товарищ, таких товарищей специальной мазью выводят!
Потом боец в отставке взял меня за руку и, промолвив: «Нечего тебе здесь околачиваться!» — повел через толкучку.
Он шел по прямой, врезаясь в толщу торгующихся, разъединяя покупателей и продавцов, будто по невидимой черте, с которой нельзя сойти. Он крепко, почти больно держал меня за руку, и в его хватке чуялась грубая доброта. Усадив меня в саду на скамью, он спросил:
— Зачем зря по базару толкаешься?
— Так просто, — ответил я.
— Не дело это — зря по базарам толкаться. Взял бы я тебя, может, да еду далеко — в Азию еду, басмачей бить.
Он погладил меня по голове широкой ладонью, помолчал, потом задумчиво сказал:
— Дочка у меня была — померла, пока я воевал. Ну, да ты в смерти не понимаешь, мал еще.
А я и действительно как-то не представлял себе, что девчонки тоже умирают. Ну, мальчишки, парни, мужчины — другое дело, с ними это случается. Но девочки при мне не умирали. Вдруг вот Валя умерла бы? Это в моем мозгу не укладывалось.
— Сахару хочешь? — спросил боец. И, не дождавшись ответа, вынул из кармана горсть рафинада.