Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля
Шрифт:
— Вот уже три дня, как я не пил.
— Три дня?
— Да, целых три дня. У меня-то ведь нет ни гроша. А дома мне никто не дает ни копейки. Понимаешь? Понимаешь? А с такими глазами я не могу больше работать. Посмотри-ка, сынок.
Он приподнял очки, и мне показалось, что он поднял маску, настолько изменилось выражение его лица. Веки у него были в язвах, опухшие, без ресниц, гноящиеся, ужасные, а посреди этой припухлости и красноты открывались с трудом два слезящихся зрачка, бесконечно грустных, той глубокой и непостижимой грустью, которой отличаются глаза страдающих животных. При этом зрелище я содрогнулся от ужаса
— Это вам причиняет боль? Страшную боль?
— Ах, представь себе, сынок! Иглы, иглы, щепки, осколки стекла, колючие шипы… Если бы мне всем этим кололи глаза, сынок, то это было бы пустяком в сравнении с этим.
Быть может он и преувеличивал свои страдания, видя, что он возбуждает к себе жалость, жалость человеческого существа впервые, Бог весть на какое время! Кто знает, сколько времени уже он не слышал сочувствующего голоса! Быть может он преувеличивал, чтобы усилить мое сочувствие, чтобы раз услышать слово утешения от человека.
— Это вам причиняет такие страдания.
— Да, ужасные страдания.
Он осторожно, осторожно провел по глазам какой-то бесформенной, выцветшей тряпочкой. Затем он спустил на глаза очки и выпил залпом второй стакан. Я тоже выпил. Он дотронулся до бутылки и сказал:
— Кроме этого нет ничего больше на свете, сынок.
Я наблюдал за ним. Положительно ничто в нем не напоминало Джиневру: ни одной черточки, ни одного движения, ничего. И я подумал: «Он ей не отец».
Он выпил еще, заказал другую бутылку, потом начал говорить фальцетом:
— Я рад, что ты женишься на Джиневре. Ну, и ты можешь быть доволен, ты также… Канапе… это, знаешь ли, безупречное семейство! Если бы мы не были честными людьми… то в настоящее время…
Он поднял стакан и улыбнулся двусмысленной улыбкой, которая встревожила меня. Он продолжал:
— Э, Джиневра… Джиневра могла бы быть для нас капиталом, если бы мы только захотели. Ты понимаешь? Тебе можно рассказать про это. Не одно и не два, а десять, двадцать предложений!.. И каких предложений, сынок! Я почувствовал, что зеленею.
— Принц Альтина, например… Сколько уж времени он ко мне пристает! После долгого сопротивления с моей стороны он позвал меня как-то вечером к себе во дворец несколько месяцев тому назад, когда Джиневра еще не уезжала в Тиволи. Ты понимаешь? Он за раз давал три тысячи лир наличными, потом еще лавочку и прочее, прочее… Но нет, нет! Эмилия всегда повторяла: «Это не то, что нам нужно, это не то, что нам нужно. Выдали замуж старшую дочь, выдадим и вторую. Какого-нибудь чиновника с хорошим будущим, с определенным жалованьем… Это мы найдем». Вот видишь? Видишь? Ты и пришел, тебя зовут Эпископо, не так ли? Какое имя! Значит, синьора Эпископо, синьора Эпископо…
Он становился болтливым. Начал смеяться.
— Где же ты ее увидал? Каким образом вы познакомились? Там, не правда ли, в кухмистерской? Расскажи, расскажи. Я слушаю.
В эту минуту вошел человек подозрительной, отталкивающей внешности, не то лакей, не то парикмахер, бледный, с прыщиками на лице. Он поздоровался с Канапе:
— Мое почтение, Баттиста!
Баттиста подозвал его и предложил ему стакан вина:
— Выпейте за наше здоровье, Теодоро. Представляю вам своего будущего зятя, жениха Джиневры.
Незнакомец озадаченно пробормотал что-то и посмотрел на меня белесоватыми глазами, что заставило меня содрогнуться,
точно я почувствовал прикосновение чего-то липкого и холодного, он пробормотал:— А, значит, синьор…
— Да, да, — прервал болтун, — это синьор Эпископо.
— А, синьор Эпископо! Очень приятно… Позвольте поздравить…
Я не открывал рта. Зато Баттиста смеялся, опустив голову на грудь и приняв лукавый вид. Немного погодя незнакомец распрощался.
— До свидания, Баттиста. Желаю счастья, синьор Эпископо. — И он протянул мне руку. Я подал ему свою.
Как только он удалился, Баттиста сказал мне шепотом:
— Знаешь, кто это? Теодоро… Доверенное лицо маркиза Агути, старика, дворец которого тут недалеко. Вот уже целый год, как он крутится вокруг меня из-за Джиневры. Понимаешь? Старик жаждет ее, жаждет, он плачет, кричит, топает ногами словно мальчишка и все потому, что жаждет ее. Маркиз Агути, тот самый, что приказывал привязывать себя к постели и заставлял своих женщин хлестать себя до крови… Мы даже слышали завывания… Потом это разбиралось еще в квестуре… А-а-а, бедный Теодоро! Какая физиономия! Ты видел, какую он состроил физиономию? Он никак этого не ожидал, он никак этого не ожидал, бедный Теодоро!
Он продолжал идиотски смеяться, а я, сидя перед ним, умирал от тоски. Вдруг он перестал смеяться и испустил проклятие. Из-под очков у него текли по щекам два ручья нечистых слез.
— О, эти глаза! Что с ними творится, когда я пью!
И он снова приподнял эти ужасные зеленые очки, и я снова ясно увидал все это обезображенное лицо, с которого, казалось, ободрали кожу, это ужасное красное лицо, напоминавшее зад некоторых обезьян, вы знаете, в зверинцах.
И я снова увидал два болезненных зрачка посреди этих двух язв и увидал, как он прижимал к глазам эту грязную тряпку…
— Мне надо уходить. Мне пора, — сказал я.
— Хорошо пойдем. Подожди минутку.
И он принялся с шутовским видом рыться в карманах, как бы желая достать деньги. Я заплатил. Мы поднялись и вышли. Он взял меня опять под руку. Казалось, он не желал больше расставаться со мной в этот вечер. Ежеминутно он начинал смеяться как идиот. И я чувствовал, как к нему возвращалось прежнее возбуждение, волнение, внутренняя судорога человека, желающего что-то сказать, но не решающегося и стыдящегося.
— Какой дивный вечер! — сказал он, и на лице его появился прежний судорожный смех.
Вдруг с усилием, подобно заике, которой запнулся в речи, он добавил, опустив голову так, что она совершенно скрылась под полями шляпы:
— Одолжи мне пять лир. Я тебе возвращу их.
Мы остановились. Я положил монету в его дрожащую руку. И моментально он повернулся, побежал и исчез в темноте.
О, синьор, подумайте только, какая жалость! Человека губит порок, человек отбивается от когтей порока и чувствует, что он его пожирает, и видит, что он погиб и не может спастись… Какой ужас, синьор, какой ужас! Видали ли вы что-нибудь более непонятное, более влекущее, более мрачное? Скажите, скажите, какое явление среди всех человеческих явлений может показаться вам печальнее той дрожи, какая охватывает вас перед предметом вашей отчаянной страсти? Что печальнее рук, охваченных дрожью, или трясущихся колен, сведенных губ, и все это в существе, которое неумолимая сила влечет к одному ощущению? Скажите, скажите, что может быть печальнее этого на земле? Что?