Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич
Шрифт:

Эти отдельные процессы не привлекали ничьего внимания, кроме кружка юристов, среди которых иногда ходили слухи, что первоприсутствующий особого присутствия с 1874 года сенатор Александр Григорьевич Евреинов ведет себя весьма неприлично — раздражительно, злобно придираясь к словам подсудимых и вынося не в меру суровые приговоры. Слухи эти были не лишены основания. Сухой, изможденный старик, с выцветшими глазами и лицом дряхлого сатира, Евреинов представлял все задатки «судии неправедного», пригодного для усердного и успешного ведения политических дел. Я помню, что раз, летом 1875 года, я встретил его утром на Петергофском пароходе, шедшем в Петербург. «Вот еду судить этих мерзавцев, — сказал он мне, — опять с книжками попались, да так утомлен, что не знаю, как и буду вести дело. Вчера государю было угодно потребовать институток Смольного института в Петергоф, ну и я, как почетный опекун, должен был с ними кататься и всюду разъезжать, а потом после обеда в Монплезир приехал он с великими князьями и приказал институткам танцевать, шутил, дарил им конфеты и т. д. Пришлось все время быть на ногах, а тут еще сам подходит ко мне и с улыбкой спрашивает: «А ты, старик, что же не идешь плясать?» Я отвечаю: «Прикажете, государь, и я танцевать стану!» — «Нет, не нужно», — милостиво ответил мне он, А тут вот это дело—суди эту сволочь, уж где мне после вчерашнего-то дня!»

Но как бы то ни было процессы эти велись как-то особо от хода всей судебной жизни и нимало на нее не влияли. Совершенно иначе дело стало

с 6 декабря. Во-первых, оно пошло ускоренным путем, ибо к нему уже был применен возмутительный в процессуальном смысле порядок, по которому дознание уже не обращалось к следствию, а прямо вело к судебному рассмотрению, то есть ставило человека на скамью подсудимых без предварительного исследования его вины компетентными лицами и узаконенными способами. Этот порядок был принят понастоянию Палена, которому наскучило долгое производство следствий по политическим делам и которому Фриш указал на 545 статью Устава угол. суд-ва, по-видимому, воздержавшись от указания на то, что отсутствие следствия в общем порядке судопроизводства связано с. обсуждением дела в двух инстанциях по существу и с обвинениями, не влекущими даже ограничения прав состояния; здесь же дело разбиралось в одной инстанции и могло влечь за собою даже смертную казнь. Тщетно боролся я против этого явного нарушения основных начал уголовного процесса. Когда никакие словесные убеждения не помогли, когда Пален упорно стоял на своем, твердя на мои разъяснения, что нечего этим негодяям давать гарантии двух инстанций, и приказал, наконец, начальнику уголовного отделения представить ему отношение к шефу жандармов относительно введения такого порядка, без сомнения, для последнего очень желательного, я написал ему письмо, в котором всячески доказывал вред и полную незаконность предполагаемой меры. Дня через два Пален, при моем докладе, сказал: «Я очень вам благодарен за ваше письмо, хотя я с ним все-таки не согласился и уже вошел в соглашение с шефом жандармов, но оно заставило меня еще раз обдумать вопрос — быть может, я и неправ, но я вынужден на такую меру; все эти Крахты и Гераковы /члены палат, производившие следствия по политическим делам) надоели мне ужасно, я не хочу больше иметь с ними дела, а ваше письмо я прикажу приложить к производству: пусть оно останется как след вашего протеста». Но я взял Это письмо из дела и прилагаю к настоящей рукописи как один из многих знаков бесплодной борьбы за право и законность с этим тупым человеком [34] .

Во-вторых, был назначен другой первоприсутствующий, Тизенгаузен, человек живой и энергический, и дело было пущено уже в январе в зале заседаний окружного суда, при искусственно возбужденном интересе. Процесс окончился осуждением почти всех обвиняемых, и в том числе в качестве главного виновного студента С.-Петербургского университета Боголюбова, который был приговорен к каторге.

Процесс этот имел, в числе своих последствий, один трогательный эпизод. Вскоре по произнесении приговора, в числе прочих и над неким воспитанником Академии художеств Поповым, личностью весьма мало симпатичною во всех отношениях, присужденным к поселению в Сибири, ко мне явилась девушка калмыцкого типа, с добрыми, огромными навыкате черными глазами и румяным широкоскулым лицом — нечто вроде Плевако в юбке — и принесла письма от секретаря цесаревны Оома, в котором тот просил от имени цесаревны содействия удовлетворению ходатайства г-жи Товбич. Так звали эту девушку. Ходатайство состояло в разрешении обвенчаться с Поповым до его отправления в Сибирь, так как она желала следовать за ним в качестве жены. Просьба была настойчивая и слезная, и контуры стана просительницы показывали, что эта настойчивость имеет свои основания. Я обещал выхлопотать разрешение у Палена, который не допускал прокурора палаты самого разрешать такие вопросы, и вместе с тем просил Оома написать ему официальное отношение. Но у Палена я встретил неожиданный и яростный отказ. Он кричал, что это «все — девки!», что он не намерен «содействовать разврату» и т. п. Пришлось утешать слабыми надеждами Товбич, которая трепетала, как птица в клетке, и овладеть Паленом путем нескольких периодических атак. Наконец, он сдался на то, чтобы родителям Товбич, жившим в Екатеринославской губернии, было написано о желании их дочери связать свою судьбу с политическим ссыльным и испрошено их разрешение на брак, в даче которого Пален, видимо, сильно сомневался. Я сам написал местному исправнику конфиденциальное письмо, и вскоре был получен ответ с подписью родителей Товбич, которые заявляли, что дочь их уже давно живет самостоятельной жизнью и что они не желают вмешиваться в ее выбор. Это не удовлетворило, однако, Палена; он потребовал, чтобы местный прокурор лично объяснился с родителями Товбич. Ввиду болезненного состояния ее матери прокурор объяснился лишь с отцом и донес, что последний, зная силу привязанности дочери к Попову, не только разрешает ей брак, но даже просит ему не препятствовать, и «покровительство разврату» совершилось в тюремной церкви. «Дураки!» — провозгласил Пален. Года через два я получил от Товбич-Поповой письмо из Якутска, в котором она писала, что родила сына, что живут они с мужем счастливо и совершенно безбедно, так как он делает, по старой памяти, бюстики государя, которые очень хорошо раскупаются в их местности и доставляют средства к жизни. Письмо это имело очень оригинальный характер. В нем нигилистическая поза прикрывала сердечный характер. Товбич начинала письмо словами: «В некотором роде памятный мне Анатолий Федорович», а кончила короткой припиской: «Сына моего я назвала Анатолием».

Вслед за процессом по казанскому делу слушался в феврале 1877 года процесс «50», подготовленный в Москве и обнимавший разные группы обвиняемых, довольно искусственно между собою связанные по существовавшему в Москве методу соединять однородные дела в одно, придавая ему громкое название, вроде «дело червонных валетов» и т. д. По делу «50-ти» судебное следствие велось очень бурно. Обвиняемые делали разные заявления резкого свойства, судьи теряли самообладание… В воздухе носились тревога и озлобление, и впервые новый суд делался ареною личных препирательств между судьями и утратившими доверие к их беспристрастию раздраженными подсудимыми. Многие из этих подсудимых явно выказывали полное равнодушие к ожидавшему их наказанию и лишь пользовались случаем высказать излюбленные теории и мрачноутопические надежды. Особенно потрясающее впечатление произвела своею грубою энергией речь рабочего Петра Алексеева, и смущенный и растерявшийся председатель выслушал, не останавливая его, воззвание о скорейшем приходе того времени, когда мозолистый кулак рабочего сотрет с лица русской земли самодержавное самовластие и все гнилые учреждения, которые его поддерживают. На подобные выходки судьи отвечали явным проявлением раздражения и гнева и принимали невольно характер стороны в процессе, не могущей относиться хладнокровно к развертывающейся пред нею судебной драме.

И в этом, и в последующих процессах этого рода выдающуюся роль играл по своей придирчивости и совершенно не судейской односторонности сенатор Николай Оттович Тизенгаузен. Он принадлежал к тем правоведам, которые, будучи возмущены самодурными выходками графа Панина, уходили в другие ведомства и, преимущественно в начале нового царствования, в либеральное морское министерство. Там пробыл он до самой судебной реформы и был, как говорили, сотрудником «Колокола» в его лучшие годы. Как бы то ни было в правоведческом мирке он слыл за «красного». Но этот «красный» ввиду красного сенаторского мундира радикально переменил окраску. В 1877 году по рукам в Петербурге ходили

«Подписи к портретам современников» Боровиковского. К портрету Тизенгаузена относились следующие, к сожалению, справедливые строки:

Он был горячим либералом.,.

Когда б, назад пятнадцать лет,

Он чудом мог полюбоваться

На свой теперешний портрет?!

Он даже в спор с ним не вступил бы,

Сказал бы крепкое словцо

И с величайшим бы презреньем

Он плюнул сам себе в лицо.

Обвинителями в этих двух процессах выступали Поскочин и Жуков. В сущности они вели себя порядочно, особливо в сравнении с тем, что пришлось впоследствии слышать с прокурорской трибуны. Поскочина, впрочем, обвиняли в каких-то инквизиторских приемах при дознании и даже сочинили по этому поводу целую скабрезную историю, мало правдоподобную и имевшую характер злобной клеветы. Относительно же Жукова случилось следующее довольно комическое совпадение. Он был запутан в долгах по горло. Для того чтобы спасти его имение от окончательной гибели, над ним была учреждена по высочайшему повелению опека, и указ о ней был напечатан в «Правительственном вестнике» в день начатия процесса «50-ти», так что некоторые из защитников шутя, готовились протестовать против требований прокурора, если ввиду суда не будет на них согласия его опекунов. Во всяком случае было странно видеть обвинителем увлекающейся и увлеченной молодежи зрелого человека, не имеющего вследствие своего легкомыслия даже правоспособности к управлению собственными имущественными делами.

Судьи особого присутствия для этих дел назначались ad hoc [35]из наиболее «преданных» сенаторов. То же делалось и по отношению к сословным представителям. На месте городского головы, когда-то занятого в этих процессах, Погребова, вполне подтверждавшего слова Достоевского, что «на Руси люди пьяные — всегда и люди добрые, и добрые люди — всегда люди пьяные», прочно утвердилась темная личность одесского Новосельского, который тем горячее писал и проповедовал в петербургских гостиных (куда являлся вечно в вицмундире со звездою) о своей готовности «искоренять и карать», чем громче раздавались в местной одесской печати толки о неблаговидных сделках одесского городского головы с английскими предпринимателями городского водопровода.

В качестве губернского предводителя приглашался сначала нижегородский предводитель С. С. Зыбин. Сын богатых родителей, он в 1861 году, во время студенческих волнений в Петербурге, весьма либеральничал, ходил умышленно в грязном и разорванном платье, кипел негодованием при виде карет с красными придворными лакеями и подарил мне, как товарищу по университету, свою карточку, изображавшую его в рубахе — грешневике и высоких сапогах, со штофом и огурцом в руках… После закрытия университета он удалился в деревню, а в 1876 году камергер Зыбин являлся к министру юстиции заявлять, что «если нужно», то он готов послужить отечеству в составе особого присутствия по политическим делам. Его услугами воспользовался Пален в течение целого года, но неосмотрительность канцелярии лишила его этого добровольца благонадежности. Летом 1877 года Зыбину было вновь послано приглашение принять участие в политическом процессе, но по ошибке на конверте он, особа IV класса «зауряд», был назван лишь высокородием; это его так оскорбило, что он возвратил приглашение «как не к нему относящееся» и написал обиженное письмо к Па-лену. Тот нашел, что Зыбин «est trop difficile» [36] ,и с тех пор в этих процессах стали появляться черниговский предводитель Неплюев и старая, но «твердая в вере» развалина— тверской князь Борис Мещерский.

Как характеристика того, из среды каких людей назначались судьи в особое присутствие, мне вспоминается вечер, бывший в феврале 1877 года у принца Ольденбургского для воспитанников и преподавателей учебных заведений, состоявших под его покровительством (я был в это время профессором в Училище правоведения). На вечере были государь и, конечно, все министры. Государь был очень весел, играл в карты и, когда в зале раздались звуки мазурки, прошел, улыбаясь, среди почтительно расступившихся рядов в залу, удлиняя в такт мазурки шаги. В зале он, между прочим, подозвал к себе Палена и стал с ним говорить в амбразуре окна. В это время кто-то взял меня за локоть. Это был сенатор Борис Николаевич Хвостов, бывший вице-директор и герольд-мейстер, фактотум [37]и креатура [38]Замятнина. «Как я рад, что вас вижу, — сказал он мне, — мне хочется спросить вашего совета; ведь дело-то очень плохо!» — «Какое дело?» — «Да процесс 50-ти… Я сижу в составе присутствия, и мы просто не знаем, что делать: ведь против многих нет никаких улик. Как тут быть? а? Что вы скажете?» — «Коли нет улик, так — оправдать, вот что я скажу…» — «Нет, не шутите, я вас серьезно спрашиваю: что нам делать?» — «А я серьезно отвечаю: оправдать!»— «Ах, боже мой, я у вас прошу совета, а вы мне твердите одно и то же: оправдать да оправдать; а коли оправдать-то неудобно?!» — «Ваше превосходительство,— сказал я, взбешенный, наконец, всем этим, — вы — сенатор, судья, как можете вы спрашивать, что вам делать, если нет улик против обвиняемого, то есть если он невиновен? Разве вы не знаете, что единственный ответ на этот вопрос может состоять лишь в одном слове — оправдать! И какое неудобство может это представлять для вас? Ведь вы — не административный чиновник, вы — судья, вы — сенатор!» — «Да, — сказал мне, не конфузясь нисколько, Хвостов, — хорошо вам так, вчуже-то говорить, а что скажет он?..», — и он мотнул головою в сторону государя, продолжавшего говорить с Паленом. «Кто? Государь?» — спросил я. «Ах, нет, какой государь!—отвечал Хвостов,— какой государь? Что скажет граф Пален?!»

Весною, в конце марта или начале апреля, государь обратил внимание на увеличение случаев открытой пропаганды и приказал министрам юстиции, внутренних дел, народного просвещения и шефу жандармов обсудить в Особом совещании меры для предупреждения развития пропаганды с тем, чтобы предварительно, до начатия совещания, ему была представлена программа занятий гг. Палена, Тимашева, Толстого и Потапова. Для выработки программы, в свою очередь, было условлено собрать каждому по своему ведомству выдающихся лиц и с ними обсудить программу и меры. Задумано это было недурно, и если бы было честно выполнено, то могло бы привести к весьма серьезным результатам. Но какой-то злой гений тяготел над внутреннею жизнью России, да и надежды, впрочем, на прямодушное и откровенное изложение пред государем всего, что было бы высказано на предварительных совещаниях, было мало. Самый честный между этими министрами был Пален. Он стоял все-таки выше своих товарищей по совещанию: бездушного и пустого царедворца Тимашева, злостного и стоящего на рубеже старческого слабоумия Потапова, всегда проездом останавливавшегося в Майнце, чтобы, как он рассказывал Палену, «показать язык статуе Гуттенберга», и злого гения русской молодежи— Толстого. Но и он был прежде всего типичный русский министр — не слуга своей страны, а лакей своего государя, дрожащий и потерянный пред каждым докладным днем и счастливый после каждого доклада тем, что еще на целую неделю ему обеспечена казенная квартира и услуги предупредительного экзекутора.

В четверг на страстной неделе 1877 года, вечером, были собраны у Палена за круглым столом в кабинете: Фриш, прокуроры палат Жихарев, Фукс, Евреинов и Писарев, правитель канцелярии Капнист и я. Несколько позднее явился директор департамента Адамов — толстый правовед, вскормленный департаментом, ловкий и отлично знавший языки исполнитель, человек без всяких убеждений, женившийся на чрезвычайно богатой дочери генерала Шварца и имевший вследствие этого до ста тысяч рублей серебром годового дохода, что давало ему право ненавидеть республику во Франции и сочувствовать роялистам, причем о той и о других он составлял себе, как сам выражался, понятие по своей любимой газете «Фигаро».

Поделиться с друзьями: