Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
Шрифт:

He имея возможности, даже в кратком очерке, изложить интереснейшее содержание книги Гааза, мы приведем лишь одно место из нее, приобретающее особое значение ввиду дальнейшей деятельности автора, наполнившей всю вторую половину его жизни. «Человек, — говорит он, — редко думает и действует в гармоническом соответствии с тем, чем он занят; образ его мыслей и действий обыкновенно определяется совокупностью обстоятельств, отношение коих между собою и влияние на то, что он называет своим решением или своею волею, ему не только неизвестны, но и вовсе им не сознаются. Признавать эту зависимость человека от обстоятельств — не значит отрицать в нем способность правильно судить о вещах, сообразно их существу — или считать за ничто вообще волю человека. Это было бы равносильно признанию человека — этого чудного творения — несчастным автоматом. Но указывать на эту зависимость необходимо уже для того, чтобы напомнить, как редки между людьми настоящие люди. Эта зависимость требует снисходительного отношения к человеческим заблуждениям и слабостям. В этом снисхождении, конечно, мало лестного для человечества, но упреки и порицания по поводу такой зависимости были бы и несправедливы, и жестоки».

Оставивши службу 1 июня 1812 г., он вновь вступил в нее в 1814 году и, будучи зачислен вначале в действующую армию, был под Парижем, а затем, выйдя, по окончании войны в отставку, отправился в Мюнстерейфель, где, как сообщает нам племянница его, Анна Гааз, в письме от 22 марта 1891 г., застал всю семью в сборе у постели умирающего отца. Старик был радостно тронут неожиданным свиданием. «Ныне отпущаеши, господи, раба твоего с миром», — повторял он, благословляя сына, на руках которого и умер. Пребывание на родине продолжалось, однако, не долго. Гааза неудержимо тянуло в страну, где он уже начал работать на общую пользу. Он вернулся в Россию— и, вполне

овладев русским языком, слился душою с русским народом, поняв и полюбив его. Первое время он не поступал на службу, а занимался частною практикою, которая вскоре приняла обширные размеры. Гааз сделался одним из самых видных врачей Москвы. Несмотря на полное отсутствие корысти, он, в силу своего положения, явился обладателем весьма хороших средств. Его постоянно приглашали на консультации, с ним приезжали советоваться издалека. В 1821 году Сабанеев пишет на Кавказ Ермолову, уговаривая последнего приехать в Москву, чтобы посоветоваться о своих недугах с Гаазом.

Вскоре, однако, Гаазу снова пришлось поступить на службу. В ведении московской медицинской конторы находилась запасная аптека, снабжавшая медикаментами армию в 300 тысяч человек, а также 30 госпиталей и больниц. Вследствие вопиющих злоупотреблений в ее управлении и содержании, штадт-физик был смещен, и министр-внутренних дел рекомендовал генерал-губернатору избрать на эту должность «достойного». Князь Голицын обратился к Гаазу, который долго отказывался, «будучи удерживаем мыслью О своих несовершенствах», но наконец принял звание штадт-физика 14 августа 1825 г., тотчас же деятельно принялся за вопросы о различных преобразованиях по медицинской части столицы и повел горячую войну с мертвящею апатиею, которую встретил в своих сослуживцах по медицинской конторе. Новое, живое отношение его к задачам медицинской администрации столицы неприятно тревожило их спокойствие и колебало прочность их взглядов и приемов. Пошли пререкания, жалобы, доносы. В них Гааз выставлялся неспокойным, неуживчивым человеком, утруждающим начальство разными вздорными проектами. По благородной привычке, не забытой и до сих пор, припевом ко всем на него нареканиям явилось его нерусское происхождение и то, что за ним не было долгих, непрерывных лет «хождения в присутствие». Повторилась обычная история. Сплотившиеся в общем чувстве ненависти и зависти к новатору, да еще и «немцу» — ничтожества одолели, в конце концов, Гааза. Отстаивая свои планы и предположения, оправдываясь с достоинством и твердостью сознаваемой правоты, штадт-физик, однако, через год должен был признать, что не в силах ничего сделать с бюрократическою рутиною и недоброжелательством.

Он предлагал, например, упорядочить продажу «секретных» средств и облегчить русским изобретателям возможность применения и сбыта придуманных или найденных ими полезных средств. Ему отвечали, что на сей предмет уже существуют надлежащие и достаточные законоположения. Представляя полицейские сведения о скоропостижно умерших в 1825 году в Москве (всего в течение года 176, в том числе от «апоплексического кровомокротного удара вследствие грудной водяной болезни» два) и совершенно основательно, ввиду ряда приводимых им примеров, предполагая, что большинство из них умерло от несвоевременно поданной помощи и даже от полного ее отсутствия, он предлагал просить об учреждении в Москве особого врача, для наблюдения за организациею попечения о внезапно заболевших, нуждающихся в немедленной помощи, — по примеру Гамбурга, где в продолжении 18 лет, начиная с 1808 года, спасено из 1794, близких к скоропостижной смерти, 1677 человек. Контора отвечала ему постановлением о том, что мера эта излишня и бесполезна , ибо при каждой части города Москвы есть уже положенный по штату лекарь . Указывая, что в 1815 году было упразднено в Екатерининской больнице 50 кроватей для крепостных помещичьих людей, вследствие отказа установить плату с владельцев таких больных по 5 рублей ассигнациями в месяц, и что вследствие этого с 1822 по 1825 год отказано в приеме 2774 больным, некоторые из коих были брошены на улице и там скончались, Гааз, ссылаясь на увеличение средств приказа общественного здравия, просил контору хлопотать о восстановлении упраздненных кроватей, «будучи далек от безнадежности хотя бы и чрез сие малое пособие предуготовить помощь некоторым из великого числа страждущих». Ему отвечали лаконическою отпискою, что о представлении его будет доведено до сведения по принадлежности. Испуганный результатом оспенного заражения в Москве, он входил в контору с подробною запискою о ряде практических мер и необходимых средств к успешному введению оспопрививания, встречавшего постоянные препятствия в апатическом и недобросовестном отношении к нему местных врачей и иных начальств и в «предрассудках многих людей, будто несообразно природе человеческой заимствовать оспенную материю от животного, опасаясь от сего какого-то повреждения в здоровье и даже некоторого худого влияния на самую нравственность». Записка сопровождалась «прожектом» и различными, потребовавшими усидчивого труда табелями и реестрами. Ему отвечали постановлением об отсылке записки «по принадлежности», с присовокуплением мнения, что по предмету оспопрививания уже существуют надлежащие законные постановления. Наконец, его тревожил нецелесообразный и противоречащий элементарным понятиям о душевных болезнях порядок освидетельствования сумасшедших, к сожалению, сохранивший многие свои ненормальные стороны и до сих пор. Нужно требовать, утверждал он, предварительных сведений от родных, повествующих о жизни свидетельствуемого, характере и признаках болезни, нужно подвергать его предварительному испытанию чрез врачей, — а нельзя прямо, внезапно, без всяких сведений о прошлом, ставить человека, «подчиненного или меньшего звания», пред «первейшими лицами губернского правительства», не рискуя смутить его, принудить к молчанию и вообще лишить возможности сохранять свое умственное спокойствие, тем более, что и члены физиката, люди, подчиненные губернатору, «сами часто бывают объяты к последнему чувством, мешающим заняться с полным вниманием и свободою больным, которому они, поэтому же, не внушают и доверия». Предлагая ряд правил, быть может, не лишних и теперь, чрез 75 лет, и гарантирующих научность и независимость в исследовании состояния предполагаемых сумасшедших, Гааз просил медицинскую контору взять его мнение в рассуждение. Контора не нашла, однако, представление это достойным «взятия в рассуждение», а ограничилась препровождением его гражданскому генерал-штаб-доктору.

Таким образом, канцелярская трясина засасывала почти каждое мнение или начинание «беспокойного» штадт-физика, отвечая на них своего рода указаниями, вроде занесенного в протокол замечания инспектора медицинской конторы Добронравова о том, что «конторе неизвестно, какими путями достиг, будучи иноземцем , доктор Гааз чинов». Объяснив, в официальном письме на имя инспектора, что еще 1 марта 1811 г. императрица Мария Федоровна уведомила рескриптом главного директора Павловской больницы, что, «уважая искусство и рвение доктора Гааза, она испросила у императора, любезнейшего своего сына, пожалование ему чина надворного советника, в ожидании, что он тем поощрится к усугублению ревностного своего старания», — Гааз прибавляет: «С тех пор, уже 16 лет, я посвятил все свои силы на служение страждущему человечеству в России и если чрез сие не приобрел некоторым образом права на усыновление, как предполагает господин инспектор, говоря, что я иноземец, то я буду весьма несчастлив»… 27 июля 1826 г. своеобразное патриотическое чувство господина Добронравова получило полное удовлетворение. Иноземец оставил должность штадт-физика. Но его недругам этого было мало. Они хотели оставить ему прочное о себе воспоминание. Ввиду того, что в запасной аптеке оказался испорченным от сырости огромный запас ревеня (медикамента очень ценного), Гааз предпринял с разрешения генерал-губернатора, ремонт здания, стоивший 1502 рублей, и устроил при этом, сверх сметы, блок для поднятия ревеня в верхние этажи и чуланчики при помещении служащих. Это послужило к возбуждению переписки «о незаконном израсходовании бывшим штадт-физиком Гаазом 1502 рублей», которая, несмотря на письменное обязательство его уплатить эту сумму из собственных денег, если бы выдача не была утверждена начальством, длилась, причиняя ему много волнений и неприятностей, девятнадцать лет и окончилась признанием его действий вполне правильными. Цель отомстить честному, человеку, уязвить его в самое больное место, была достигнута.

Оставя медицинскую контору, Гааз снова предался частной практике, отзываясь на всякую нужду в нем, как в медике. Так, еще в конце 1826 года московский комендант доносил генерал-губернатору, что развившаяся с необычайной силой в московском отделении для кантонистов эпидемическая глазная болезнь прекращена лишь благодаря

энергии и знаниям нарочито приглашенного известного специалиста доктора Гааза.

В это время ему было 47 лет; он постоянно носил костюм своих молодых лет, напоминавший прошлое столетие, — фрак, белое жабо и манжеты, — короткие, до колен, панталоны, черные шелковые чулки, башмаки с пряжками, пудрил волосы и собирал их, сначала сзади в широкую косу с черным бантом, а затем, начав сильно терять волосы, стал носить небольшой рыжеватый парик; ездил, по тогдашней моде, цугом, в карете, на четырех белых лошадях. Обладая в Москве домом и подмосковным имением в селе Тишках, где он устроил суконную фабрику, Гааз вел жизнь серьезного, обеспеченного и пользующегося общественным уважением человека. Он много читал, любил дружескую беседу и состоял в оживленной переписке с знаменитым Шеллингом.

К этому-то человеку обратился князь Д. В. Голицын, набирая первый состав московского попечительного о тюрьмах комитета. Гааз ответил на приглашение горячим письмом, кончая его словами: «Simplement et pleinement je me rends a la vocation de membre du comite des prisons» [42]. И действительно, поняв свое новое призвание, он отдался ему вполне, начав с новою деятельностью и новую жизнь. Назначенный членом комитета и главным врачом московских тюрем и занимая с 1830 по 1835 должность секретаря комитета, он приступил к участию в действиях комитета с убеждением, что между преступлением , несчастьем и болезнью есть тесная связь, что трудно, а иногда и совершенно невозможно отграничить одно от другого и что отсюда вытекает и троякого рода отношение к лишению свободы. Необходимо справедливое , без напрасной жестокости, отношение к виновному , деятельное сострадание к несчастному и призрение больного . Выше было указано, что положение вещей при открытии тюремных комитетов было совершенно противоположное. За виновным отрицались почти все человеческие права и потребности, больному отказывалось в действительной помощи, несчастному — в участии.

С этим положением вещей вступил в открытую борьбу Гааз и вел ее всю жизнь. Его ничто не останавливало, не охлаждало, — ни канцелярские придирки, затруднения и путы, ни косые взгляды и ироническое отношение некоторых из председателей комитета, ни столкновения с сильными мира, ни гнев всемогущего графа Закревского, ни даже частые и горькие разочарования в людях… Из книги, изданной после его смерти «Appel aux femmes» он вещает: «Торопитесь делать добро!» Слова эти были лозунгом всей его дальнейшей жизни, каждый день которой был живым их подтверждением и осуществлением. Увидав воочию положение тюремного дела, войдя в соприкосновение с арестантами, Федор Петрович, очевидно, испытал сильное душевное потрясение. Мужественная душа его не убоялась, однако, горького однообразия представившихся ему картин, не отвернулась от них с трепетом и бесплодным соболезнованием. С непоколебимою любовью к людям и к правде вгляделся он в эти картины и с упорною горячностью стал трудиться над смягчением их темных сторон. Этому труду и этой любви отдал он все свое время, постепенно перестав жить для себя. С открытия комитета до кончины Федора Петровича, в течение почти 25 лет, было всего 293 заседания комитета — ив них он отсутствовал только один раз, да и то мы увидим, по какому поводу. И в журнале каждого заседания, как в зеркале, отражается его неустанная, полная энергии и забвения о себе деятельность. Чем дальше шли годы, чем больше накоплялось этих журналов, тем резче изменялись образ и условия жизни Гааза. Быстро исчезли белые лошади и карета, с молотка пошла оставленная без «хозяйского глаза» и заброшенная суконная фабрика, бесследно продана была недвижимость, обветшал оригинальный костюм, и когда, в 1853 году, пришлось хоронить некогда видного и известного московского врача, обратившегося, по мнению некоторых, в смешного одинокого чудака, то оказалось необходимым сделать это на счет полиции…

IV

Обязанный по должности своей сразу иметь дело и с тюремной статикой и с тюремной динамикой, Гааз тотчас же прозрел, сквозь загрубелые черты арестанта, нестираемый преступлением образ человека, образ существа, представляющего физический и нравственный организм, которому доступно страдание. На уменьшение этого двоякого страдания он и направил свою деятельность.

Каждую неделю раз, а иногда и два, отправлялась из Москвы партия ссылаемых в Сибирь. Пересыльная тюрьма была устроена в странном месте. На правом берегу Москвы-реки, против Девичьего поля и знаменитого монастыря, холмистою грядою возвышаются так называемые Воробьевы горы. Почти вся Москва видна с них, со своими многочисленными церковными главами, башнями и монументальными постройками. На них-то хотел император Александр I воздвигнуть храм Спасителю по обету, данному в манифесте, возвестившем в 1812 году русскому народу, что «последний неприятельский солдат переступил границу». Громадный храм, по проекту молодого, мистически настроенного художника Витберга, должен был состоять из трех частей, связанных между собою одною общею глубокою идеею. Начинаясь колоннадами от реки, храм образовывал сначала нечто вроде полутемной колоссальной гробницы, иссеченной в горе и хранящей в своих недрах останки героев двенадцатого года, — затем от этого царства смерти он переходил в светлый и богато украшенный храм жизни, увенчанный, в свою очередь, храмом духа, строгим и прозрачным, покрытым колоссальным куполом. Неопытный в жизни, доверчивый и непрактичный Витберг сделался жертвой злоупотреблений и хищничества окружавших его техников-строителей и подрядчиков. Постройка храма стала обходиться так дорого, что проект показался невыполнимым. Витберг был отдан под суд, работа на Воробьевых горах брошена, и храм Спасителя возник гораздо позже на своем теперешнем месте. Но от обширного предприятия остались различные постройки, начатые стены, мастерские, казармы для рабочих, кузницы и т. п. Их решено было утилизировать и приспособить к устройству пересыльной тюрьмы. Так возникла та тюрьма на Воробьевых горах, с которою неразрывно связал свое имя Гааз.

Через московскую пересыльную тюрьму шли арестанты, ссылаемые из 24 губерний, и число их в тридцатых и сороковых годах никогда не было менее 6 тысяч человек в год. Так, например, в 1846 году прошло через московскую пересыльную тюрьму, в Сибирь и в другие губернии, арестантов военных и гражданских, не считая следовавших «под присмотром» — 6760 человек, в 1848 году — 7714, в 1850 году — 8205. В некоторые годы число пересылаемых, под влиянием особых временных обстоятельств, очень увеличивалось, и этапу приходилось работать усиленно. Так, из отчета штаб-лекаря Гофмана о числе задержанных для справок и по болезням в московской пересыльной тюрьме в 1833 году видно, что всех пересылаемых в этом году было 18 147 человек, из которых арестантов 11 149 (мужчин — 10 423, женщин — 726) и пересылаемых «не вроде арестантов» — 6998 (мужчин — 6971, женщин — 27). Вообще с 1827 года по 1846 год в одну Сибирь из России препровождено через Москву 159 755 человек, не считая детей, следовавших за родителями.

Принявшись горячо за исполнение обязанностей директора комитета и получив под свое наблюдение, между прочим, и пересыльную тюрьму, Гааз сразу пришел в соприкосновение со всею массою пересылаемых, и картина их физических и нравственных страданий, далеко выходивших за пределы установленной законом даже и для осужденных кары, предстала ему во всей своей яркости. Прежде всего, как и следовало ожидать, его поразило препровождение ссыльных на пруте. Он увидел, что тягости пути обратно пропорциональны признанной судом вине ссылаемых, ибо в то время, когда важнейшие преступники, отправляемые на каторгу, свободно шли в ножных кандалах, подвешивая их к поясу за среднее кольцо, соединявшее ножные обоймы цепи, — менее важные, шедшие на поселение, нанизанные на прут, стесненные во всех своих движениях и естественных потребностях, претерпевали в пути всевозможные муки и были лишены всякого отдыха при остановке на полуэтапах, вследствие лишения единственного утешения узника — спокойного сна. Он услышал слезные мольбы ссыльно-поселенцев , просивших, как благодеяния, обращения с ними, как с каторжными . Он нашел также прикованными к пруту не одних осужденных, но, на основании ст. 120 Устава о ссыльных, т. XIV (изд. 1842 г.), и препровождаемых «под присмотром», т. е. пересылаемых административно на место приписки или жительства, просрочивших паспорты, пленных горцев и заложников, отправляемых на водворение в северные губернии (журналы комитета за 1842 г.), беглых кантонистов, женщин и малолетних и вообще массу людей, шедших, согласно оригинальному народному выражению, «по невродии» (т. е., говоря словами закона, «не вроде арестантов»). Он нашел также между ними не только ссылаемых в Сибирь по воле помещиков, но даже и препровождаемых на счет владельцев принадлежащих им людей из столиц и других городов до их имений, т. е., вернее, до уездных городов, где стояли имения, причем внутренняя стража вела и их «в ручных укреплениях».

Поделиться с друзьями: