Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
Шрифт:
И вот однажды — они только что перегнали стадо в другую местность — Даса отправился в лес, на поиски меда. Лес был необычайно дорог его сердцу с тех самых пор, как он впервые увидел его, а этот незнакомый лес показался ему особенно прекрасным: солнце пронизало листву и кружево ветвей золотыми нитями, и так же, как наполнявшие чашу звуки — крики птиц, шепот деревьев, голоса обезьян — переплелись и сплавились в восхитительный, сладостный гимн, под стать пестрому солнечному ковру меж стволов, так же дивно слились и лесные запахи: они рождались, перемешивались и вновь исчезали — запах листьев, цветов, воды, древесины, терпкий и сладкий, буйный и трепетный, бодрящий и дремотный, веселый и печальный. Там тихо журчал на дне лощины невидимый ручей, здесь плясал над белыми головками зонтиков бархатно-зеленый мотылек, покрытый черными и желтыми пятнами, а то вдруг в синеватом сумраке зарослей с треском обрушивалась ветвь, и листва тяжело опадала на землю, или далеко в темной чаще раздавался утробный рык дикого зверя, или какая-нибудь сварливая обезьяна вдруг принималась браниться со своими сородичами. Позабыв про мед, жадно внимая крохотным птицам с пестрым, блестящим опереньем, Даса заметил вдруг некий след, некое подобие дорожки, едва приметную тропку, теряющуюся меж высокими папоротниками, которые похожи были на густой маленький лес, занесенный в этот, большой, неведомо откуда. Бесшумно раздвинув ветви и осторожно ступая, он пошел по незнакомой тропе, и вскоре она привела его к многоствольному дереву, и под деревом этим он обнаружил маленькую хижину в форме остроконечного шатра, сплетенную из ветвей папоротника, а подле хижины неподвижно сидящего на земле человека. Он сидел прямо, руки его покоились меж скрещенных ног; из-под седых волос над широким челом видны были опущенные
Неподвижнее дерева — ибо дерево все же дышит и трепещет листвой, — неподвижный, словно каменное изваяние бога, сидел йог перед своей хижиной, и столь же неподвижно с того самого мгновения, когда увидел его, стоял Даса, словно вросший в землю, словно закованный в тяжкие узы, плененный колдовской силой открывшегося ему зрелища. Он стоял и неотрывно смотрел на мудрого отшельника, он видел пятно солнечного света на плече его и другое пятно на одной из его покойно лежащих рук; пятна света медленно передвигались и исчезали, уступив место другим, и в безмолвном изумлении своем мальчик вдруг понял, что солнечные пятна не имеют к этому человеку никакого отношения, как не имеют к нему никакого отношения ни щебет птиц, ни голоса обезьян, ни бурая лесная пчела, что опустилась на лицо погруженного в себя мудреца, проползла по щеке его, обоняя кожу, и вновь воспарила и улетела прочь, ни весь этот многообразный лесной мир. Все это, чувствовал Даса, все, что видят глаза и слышат уши, все прекрасное и безобразное, кроткое и устрашающее — все это пребывало вне всякой связи с этим святым пустынножителем: дождь не охладит его и не раздосадует, огонь не опалит; весь окружающий его мир стал для него лишь поверхностью, утратил значение. В сознании завороженного принца-подпаска метнулось летучей тенью подозрение, что, быть может, весь мир и в самом деле есть только игра, только поверхность, только легкий вздох ветра, только водяная рябь над неведомыми глубинами; это была не мысль, а всего лишь мгновенный телесный трепет, легкое головокружение, ощущение ужаса и грозящей опасности и одновременно страстное, жадное стремление подчиниться неумолимо влекущему, притягивающему зову. Ибо йог — он чувствовал это — погрузился сквозь поверхность мира, сквозь поверхностный мир на дно бытия, в тайну вещей, прорвал колдовскую сеть человеческих чувств, преодолел игру света, звуков, красок, ощущений, стряхнул с себя остатки ее и теперь пребывал в Существенном и Неизменяемом, пустив в них прочные корни. Мальчик, хотя и воспитанный некогда брахманами и одаренный лучом духовного света, не мог понять этого разумом и не сумел бы облечь это в слова, но он чувствовал это, как чувствуют в благословенную минуту близость божественного, он чувствовал это как благоговейный трепет и восторг пред лицом этого человека, как любовь к нему и стремление в жизнь истинную, какою, должно быть, жил этот погруженный в себя отшельник. Так стоял он среди папоротников, чудесным образом вспомнив при виде старца о своем происхождении, о своем княжестве и царстве, с растревоженным сердцем, не замечая ни полета птиц, ни ласково перешептывающихся деревьев, позабыв про лес и про оставшееся далеко позади стадо, покорившись колдовской силе и молча взирая на медитирующего йога, плененный непостижимой тишиной и неприступностью его образа, просветленным покоем его лика, источающей силу и собранность позой его, его устрашающей верностью суровому долгу самоотречения.
Позже он едва ли смог бы сказать, сколько времени провел он перед хижиной — два или три часа, а может быть, два или три дня? Когда узы колдовства упали с его плеч и он бесшумно отправился назад по тропе сквозь гущу папоротника и все время, пока он искал обратную дорогу из леса к открытым лугам, где паслось их стадо, он не помнил себя и не ведал, где он и что с ним, душа его была очарована, и очнулся он, лишь когда его окликнул один из пастухов. Он набросился на мальчика с громкой бранью, разгневанный его долгим отсутствием, но, когда тот изумленно возвел на него глаза, он тотчас же смолк, пораженный непривычно чужим взглядом и торжественно-горделивой позой мальчика. Спустя некоторое время он спросил его:
— Где же ты был, дорогой? Уж не увидел ли ты случайно кого-нибудь из богов? А может быть, тебе повстречался демон?
— Я был в лесу, — отвечал ему Даса. — Меня потянуло туда, я хотел поискать меду. Но потом я совсем позабыл про него: я увидел там человека, отшельника, он сидел погруженный в раздумье или молитву, и когда я увидел его, увидел, как сияет его лицо, я остановился и долго смотрел на него. Я бы хотел вечером сходить туда еще раз, с дарами, ибо этот человек — святой.
— Верно, — одобрил его желание пастух, — сходи к нему и отнеси молока да масла в придачу. Надо почитать святых и приносить им дары.
— Но как мне обратиться к нему?
— Тебе незачем обращаться к нему, Даса, ты только поклонись ему и положи перед ним свои дары, большего от тебя и не требуется.
Так мальчик и поступил. Ему понадобилось немало времени, чтобы отыскать жилище отшельника. Место перед хижиной, где он сидел, было пусто, а в хижину Даса войти не посмел и, положив дары свои на землю у самого входа, удалился.
И пока пастухи со своим стадом не покинули эти места, он каждый вечер отправлялся к обители йога с дарами, а однажды побывал там и днем и вновь нашел благочестивого подвижника сидящим в позе самоуглубления и не удержался от соблазна подойти ближе, чтобы еще раз благоговейно лицезреть святого и причаститься лучей блаженства и силы его. И позже, когда они перегнали стадо на новое пастбище, Даса долго еще не мог забыть о том, что приключилось с ним в лесу, и, как это бывает со всеми мальчиками, оставаясь один, он предавался мечтам, воображая себя отшельником, преуспевшим в йоге. Однако время шло, и постепенно воспоминание это, а вместе с ним и мечта померкли; к тому же Даса незаметно превратился в крепкого юношу, который теперь все охотнее посвящал свой досуг играм и состязаниям со сверстниками. И все же в душе его остался едва заметный след, неосознанное предчувствие, что взамен утраченного княжества, великородного происхождения он когда-нибудь обретет силу и величие йоги.
Однажды — они как раз находились неподалеку от города — кто-то из пастухов принес весть о том, что готовится небывалый праздник: старый владыка Равана, одряхлевший и утративший прежнюю силу, назначил день, когда сын его Нала провозглашен будет раджей и сменит его у кормила власти. Даса тотчас же возжелал посетить этот праздник, чтобы увидеть город своего детства, который еще жил в душе его в виде бесконечно далекого, расплывчатого воспоминания, насладиться музыкой, полюбоваться праздничным шествием и состязаниями благородных, а еще — чтобы заглянуть в этот незнакомый мир горожан и князей, о котором слагалось такое множество легенд и сказок и к которому, как ему было известно, — а может быть, это тоже была всего лишь легенда или сказка, или и того меньше, — он некогда, целую вечность тому назад, принадлежал и сам. Пастухам велено было доставить ко двору масло для жертвоприношений по случаю празднества, и Даса, к радости своей, оказался в числе трех счастливцев, назначенных старшим пастухом для поездки в город.
Они прибыли во дворец вечером накануне торжества и передали масло брахману Васудеве, ибо он был начальствующим над жрецами во время жертвенных обрядов, и старый брахман не узнал юношу. Наутро трое пастухов с жадной радостью приняли участие в празднике, поспешив сперва к жертвеннику, где уже под ревнивым оком Васудевы начиналась церемония и горы золотистого масла, охваченные языками пламени, спустя миг уподоблялись исполинским факелам, которые в угоду тридесяти богам воссылали в поднебесье, в бесконечность
безумную пляску огня и дым, пропитанный жиром. Они видели посреди праздничного шествия слонов с золочеными крышами над башенками, в которых сидели наездники, видели убранную цветами царскую колесницу и молодого раджу Налу, слышали гром литавр. Все было великолепно и ослепительно и вместе с тем немного смешно, во всяком случае так показалось молодому Дасе; он был восхищен, оглушен и опьянен этим шумом, этими нарядными колесницами и лошадьми, всей этой роскошью и хвастливым расточительством; он восхищен был танцовщицами, предшествовавшими царской колеснице, стройными и гибкими, как стебли лотоса; он поражался величине и красоте города, и все же, несмотря ни на что, в самом водовороте радости и хмельного веселья он видел все это одновременно и трезвым рассудком пастуха, который, в сущности, презирает горожан. О том, что ведь это он, он сам был перворожденным сыном раджи, что здесь на глазах его происходит обряд помазания, посвящения и величания его сводного брата Налы, совершенно забытого им; о том, что ведь это он сам, Даса, должен был бы сидеть на его месте в украшенной цветами колеснице, он не думал. А этот молодой Нала ему очень не понравился: он показался ему глупым и злым в своей избалованности и невыносимо тщеславным в своем чванливом самопочитании; он охотно сыграл бы какую-нибудь шутку с этим играющим в царя юношей, чтобы как следует проучить его, но такого случая не представилось, и он вскоре забыл о нем за всем тем, что можно было видеть, слышать, над чем можно было посмеяться и чему — порадоваться. Хороши были горожанки с их дерзкими, волнующими взглядами, движениями и речами; иные слова из их уст еще долго не давали трем пастухам покоя. Правда, в этих словах нетрудно было расслышать и насмешку, ибо горожанин относится к пастуху так же, как пастух относится к горожанину: один презирает другого; и все же они нравились городским женщинам, эти красивые, сильные юноши, выросшие на молоке и сыре и почти круглый год живущие под открытым небом.Возвратившись с праздника мужчиной, Даса отныне не давал девушкам прохода, и на долю его выпало немало тяжелых рукопашных битв с соперниками. И вот однажды пришли они в незнакомую местность, изобилующую пологими пастбищами и тихими водами среди камыша и бамбука. Здесь повстречал он девушку по имени Правати и воспылал безумной любовью к юной красавице. Она была дочерью кортомщика, и страсть Дасы оказалась столь велика, что он обо всем позабыл и все бросил, чтобы завладеть ею. Когда стадо вновь покидало эту местность, он не внял советам и увещеваниям пастухов и простился с ними и со своей пастушьей жизнью, которую очень любил, стал оседлым и добился того, чтобы ему отдали в жены Правати. Он возделывал просяные и рисовые поля тестя, помогал на мельнице и в лесу, на заготовке дров, построил жене своей хижину из бамбука и глины и держал ее там взаперти. Поистине могучей должна быть сила, способная заставить молодого человека отказаться от друзей и товарищей и от своих привычек, изменить свою жизнь и взять на себя незавидную роль зятя под кровом жены, в окружении чужих людей. Красота Правати была столь ослепительна, а обещание страстных любовных утех, излучаемое лицом и фигурой ее, столь щедрым и соблазнительным, что Даса не замечал вокруг ничего, кроме жены своей, жил только ею и испытал в объятиях ее величайшее блаженство. О некоторых богах и святых рассказывают, что они, очарованные какими-нибудь восхитительными красавицами, целыми днями, месяцами и даже годами не выпускали их из своих объятий, сливались с ними, с головой окунувшись в страсть, презрев все земные дела свои. Такой же судьбы и такой же любви желал бы себе и Даса. Однако ему выпал другой жребий, и блаженство его продлилось недолго. Оно продлилось всего около года, но и это время наполнено было отнюдь не одним только блаженством, в нем оставалось довольно места и для другого: для докучливых поучений тестя, для колкостей шурьев, для капризов молодой жены. Но стоило ему возлечь с супругой на брачное ложе, как все это в тот же миг предавалось забвению, обращалось в ничто, — так призывно улыбались ему ее пьянящие уста, так сладко было ему ласкать ее стройное тело, так дивно благоухал вертоград сладострастия, сокрытый в ее юных прелестях.
Счастью их не исполнилось и года, как в местность, в которой они жили, внезапно нагрянули шум и тревожная суета. Появились глашатаи верхом на лошадях и возвестили прибытие молодого раджи, а вскоре показался с воинами, лошадьми и обозом и сам раджа Нала, пожелавший заняться охотой в этих краях; затрепетали на ветру шатры, захрапели кони, затрубили охотничьи рога. Даса мало заботился об этом, он трудился на своем поле, молол на мельнице зерно и избегал встреч с охотниками и царедворцами. Когда же в один из этих дней, воротившись домой, в свою хижину, он не нашел в ней своей жены, которой на все это время строго-настрого запретил покидать ее, в сердце его, словно уязвленном тернием, родилось предчувствие, что над ними нависла беда. Он поспешил к тестю, но и там не нашел Правати, и все, кого он ни спрашивал, отвечали, что не видели ее в этот день. Боль в сердце его росла. Он обыскал поля, огород, где зеленели капустные грядки, он метался два дня и две ночи между своей хижиной и домом тестя, караулил жену на пашне, опускался в колодец, молился, громко звал ее по имени, манил с лаской в голосе, проклинал, искал следы ее ног. Наконец самый младший из его шурьев, еще мальчик, открыл ему тайну: Правати была у раджи, она жила в его шатре, ее видали скачущей на его лошади. Даса принялся кружить, словно хищник, вокруг шатров Налы, невидимый, вооруженный пращой, которую смастерил себе когда-то еще в своей пастушьей жизни. Как только царский шатер хоть на миг, днем или ночью, оставался без охраны, он подбирался ближе, но тут каждый раз вновь появлялась стража, и ему приходилось скрываться. Забравшись на дерево и укрывшись в ветвях, он наблюдал за лагерем и не раз видел раджу, лицо которого ему знакомо было с того самого праздника и внушало отвращение; он увидел однажды, как тот сел на коня и ускакал прочь, а когда вернулся обратно спустя несколько часов, спешился и откинул полог шатра, навстречу ему шагнула молодая женщина и приветствовала возвратившегося царя, и, узнав в этой женщине жену свою, Правати, Даса едва не упал с дерева. Теперь он знал правду и боль в его сердце стала еще сильней. Велико было счастье любви, дарованное ему Правати, и так же велико, а может, ещё больше было его горе, была его ярость, его боль утраты и горечь оскорбления. Такое случается с людьми, когда всю любовь свою, весь запас нежности они изливают на один-единственный предмет, с утратой которого для них рушится весь мир и они остаются нищими и пустыми посреди обломков.
Весь день и всю ночь блуждал Даса по окрестным лесам; едва успевал он под гнетом усталости опуститься на землю в надежде хоть немного передохнуть, как безутешное горе вновь поднимало его на ноги и немилосердно гнало прочь, он не мог не шевелиться, не мог не двигаться, ему казалось, что он уже не остановится, пока ноги не принесут его на край света, на край его жизни, утратившей ценность и блеск. Однако шел он не на край света, не в неизвестность — он бродил по тем местам, где его постигло несчастье: вдоль полей, вокруг мельницы и своей хижины, вокруг царского шатра. Наконец он, вновь взобравшись на дерево напротив шатра, затаился и стал ждать, отчаянно, жадно, как изголодавшийся хищник в засаде, пока не настал тот миг, ради которого он напряг свои последние силы, — пока раджа не вышел из шатра. Тогда он бесшумно соскользнул с высокой ветви, вскинул пращу, раскрутил ее над головой и угодил тяжелым полевым камнем прямо в лоб ненавистному обидчику, так что тот упал навзничь и остался неподвижно лежать на земле. Никого из людей его не было видно; сквозь ураган сладострастного упоения свершившейся местью в сознании Дасы грянула на миг — устрашающе и непостижимо — глубокая тишина. И прежде чем вокруг убитого поднялся шум и сбежались со всех сторон многочисленные слуги, он уже был в роще, а еще через миг скрылся в прилегающих к ней по склону долины бамбуковых зарослях.
В ту минуту, когда он спрыгнул с дерева, когда, объятый хмельной жаждой мести, раскручивал свою пращу и посылал врагу смерть, ему казалось, будто он тем самым уничтожает и свою собственную жизнь, будто вместе с камнем он выпускает из рук последнюю свою силу и сам ввергает себя, летя вместе с орудием смерти, в бездну небытия, согласный на гибель, — лишь бы враг его пал хоть на мгновение раньше. Теперь же, после того как ответом на содеянное им был неожиданный миг тишины, жажда жизни, о которой он минуту назад и не подозревал, повлекла его прочь от разверстой бездны, древний инстинкт завладел его чувствами и телом, погнал его в лес, в бамбуковые заросли, приказал ему скрыться, стать невидимым. Лишь когда он достиг прибежища и первая опасность миновала, он осознал то, что с ним произошло. Он в изнеможении опустился на землю и долго не мог отдышаться, хмельной туман возбуждения, побежденный обессилевшей плотью, рассеялся, уступив место отрезвлению, и Даса испытал вначале чувство разочарования, горькое сожаление о том, что он остался жив и скрылся от погони. Но едва дыхание его успокоилось, едва возвратились силы в его дрожащее от усталости тело, как дряблое, гадкое чувство это вытеснили воля к жизни и упрямство, а сердце вновь преисполнилось исступленной радости о содеянном.