Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
Шрифт:

Когда к нему вновь возвратилось сознание, он уже был пленником, сражение закончилось победой противника, в городе и во дворце хозяйничали враги. Связанным доставили его к Говинде; тот встретил его насмешливым приветствием и отвел в один из соседних покоев — это была та самая комната с резными и золочеными стенами и множеством свитков. Там на ковре под охраной стражников неподвижно, с окаменевшим лицом сидела жена его Правати, держа на коленях мертвого мальчика; точно сломленный цветок, лежало безжизненное хрупкое тельце его, с серым лицом, в обагренных кровью одеждах. Женщина не повернула лица, когда в комнату ввели ее мужа, не взглянула на него, пустой, неподвижный взор ее по-прежнему прикован был к погибшему сыну; Дасе она показалась странно изменившейся — лишь спустя несколько мгновений он заметил, что волосы ее, еще недавно черные как ночь, всюду поблескивали сединой. Должно быть, она уже долго сидела так, держа мальчика на коленях, окаменевшая, с белой маской вместо лица.

— Равана! — вскричал Даса. — Равана, сын мой, цветок мой!

Он упал на колени, опустил лицо на грудь мальчика; словно в молитве, стоял он, коленопреклоненный, перед онемевшей от горя женой и сыном, в безмолвной скорби, в безмолвном раскаянии. Он чувствовал

запах крови и смерти, перемешавшийся с благовонием цветочного масла, которым умащены были волосы ребенка. Сверху застывшим взглядом взирала на мужа и сына Правати.

Кто-то коснулся его плеча; это был один из военачальников Говинды; он велел Дасе встать и увел его прочь. Ни он, ни Правати не проронили ни слова.

Его положили связанным на повозку и отвезли в город Говинды, в темницу; узы его ослабили, стражник принес и поставил на каменный пол кувшин с водой, потом его оставили одного, заперев дверь на засов. Рана на плече его горела. Он нащупал в темноте кувшин и смочил водой лицо и руки. Его мучила жажда, но он не стал пить: он надеялся тем самым приблизить свою смерть. Как долго все это еще будет длиться, как долго! Он жаждал смерти, так же как его пересохшее горло жаждало воды. Лишь смерть могла прервать эту пытку в его сердце, лишь она могла стереть в его сознании образ объятой горем матери над убитым сыном. Однако судьба смилостивилась над ним: когда муки его казались уже невыносимыми, усталость и слабость смежили его веки и он задремал.

Медленно всплыв на поверхность действительности со дна этого короткого забытья, он, еще не очнувшийся как следует, хотел протереть ладонями глаза, но не смог этого сделать, ибо руки его были заняты, они что-то крепко сжимали, и когда он наконец стряхнул с себя остатки сна и широко раскрыл глаза, то увидел вместо сумрачных стен темницы залитую ярким светом сочную зелень мхов и листвы. Он замигал, этот свет поразил его, словно беззвучный, но сильный удар; дикий, могильный ужас пронзил его насквозь раскаленной, трепещущей молнией; он мигнул еще и еще раз, сморщился, словно собираясь заплакать, и распахнул глаза еще шире. Он был в лесу, ладони его сжимали чашу с водой, у ног чуть подрагивали отраженные в зеркале источника ветви деревьев, а неподалеку, за разросшимися папоротниками, его ждал в своей хижине йог, велевший ему принести воды, тот самый, который странно смеялся и которого он просил поведать ему о Майе. Ни проигранных им сражений, ни отнятого смертью сына не было, ибо он не был ни раджей, ни отцом, однако желание его старый йог исполнил и раскрыл ему секрет Майи: сад и дворец, книги и птицы, государственные заботы и отцовская любовь, война и ревность, любовь к Правати и болезненное недоверие к ней — все это есть ничто. Нет, не ничто — все это и есть Майя! Потрясенный, стоял Даса у источника, по щекам его струились слезы, из накренившейся чаши в его дрожащих руках, которую он только что наполнил для отшельника, на ноги ему капала вода. Ему словно отсекли руку или ногу или удалили что-то из его головы, он весь наполнился пустотой, все прожитые долгие годы, бережно хранимые сокровища, вкушенные радости, испытанные боли, перенесенный страх, испитая до дна, до близости смерти чаша отчаяния — все это было внезапно отнято у него, вытравлено из его жизни и обратилось в ничто. Но нет, не в ничто! Ибо остались воспоминания, остались картины в его памяти: он все еще видел сидящую на ковре Правати, высокую и застывшую, с внезапно поседевшими волосами, а на коленях у нее лежал сын, так, словно она сама его только что задушила, лежал словно добыча орлицы, и члены его, как увядшие стебли, свисали с ее колен. О, как быстро, как стремительно и жутко, как жестоко и основательно открыл ему старик всю правду о Майе! Все в сознании его сдвинулось, долгие годы, полные событий, в мгновение ока свернулись в один крохотный свиток; сном обернулось все, что еще миг назад казалось властной действительностью, сном было, может быть, и все то, что случилось раньше: история о царском сыне Дасе, о его пастушеской жизни, о женитьбе, о мести, о Нале, о найденном у лесного отшельника прибежище; все это были картины, такие же, как те, что украшают стены дворцовых покоев, — резные изображения обрамленных листвою цветов, звезд, птиц, обезьян и богов. И не было ли то, что он испытывал и лицезрел сейчас, в этот миг, это пробуждение от владычества, ратничества и узничества, эти минуты оцепенения перед источником, эта чаща, из которой он только что пролил себе на ноги воду, и все эти мысли, теснящиеся в голове, — не было ли все это, в сущности, из той же самой материи, не было ли это сном, наваждением, Майей? А то, что он еще испытывает и будет лицезреть и осязать руками своими до того, как придет смерть, — разве это будет из другой материи, иной природы? Все это — игра и иллюзия, морок и призрак, все это — Майя: прекрасная и жуткая, восхитительная и отчаянная игра сменяющих друг друга картин жизни, с ее жгучими радостями, с ее жгучими муками.

Даса все еще стоял, словно оглушенный и скованный столбняком. Чаша в руках его вновь накренилась, влага мягким прохладным шлепком пролилась на его босые ноги и растеклась по траве. Что же ему делать? Еще раз наполнить чашу и отнести ее старику, чтобы тот посмеялся над ним и над пригрезившимися ему страданиями? Это было не очень-то заманчиво. Он опустил чашу, вылил из нее остатки воды и бросил ее в траву. Усевшись на зеленый мох, он стал размышлять. Довольно с него этих грез, этих дьявольских хитросплетений событий, радостей и горестей, которые, кажется, вот-вот раздавят сердце и погасят бегущий по жилам огонь, а потом вдруг оказываются Майей и предоставляют одураченного глупца самому себе, довольно с него желаний: он не желал больше ни жены, ни сына, ни трона, ни власти, ни победы, ни мести, ни счастья, ни ума, ни добродетели. Он не желал ничего, кроме покоя, кроме конца, не помышлял ни о чем, кроме того, как остановить это вечно вращающееся колесо, как прервать и уничтожить эту бесконечную череду картин, он желал бы остановить и уничтожить себя самого, как желал этого в той последней битве, когда, бросившись на врага, он рубил направо и налево, наносил и отражал удары, проливал чужую и свою кровь, пока не упал наземь без чувств. Но что было потом? Потом была краткая передышка, дарованная обмороком или дремотой, а может быть, смертью. И тотчас же вслед за этим вновь наступило пробуждение, и надо было вновь впускать в свое сердце ток жизни,

вновь открывать сомкнутые вежды перед этим ужасным, прекрасным и устрашающим, бесконечным и неизбежным потоком картин до следующего бесчувствия, до следующей смерти. Быть может, это будет еще одна остановка, короткая, крохотная передышка, глоток воздуха, а потом все начнется сначала, и вновь нужно быть одной из великого множества тварей, сотрясаемых дикой, безумной, отчаянной пляской жизни. Да, видно, кет способа уйти в небытие, видно, тщетны надежды его приблизиться к концу.

Охваченный суетливым беспокойством, он не мог больше усидеть на месте. Если в этом проклятом хороводе все равно не найти покоя, если его единственное, страстное желание все равно неисполнимо, — почему бы ему не поднять брошенную чашу, не наполнить ее вновь водой и не отнести ее старику, который приказал ему сделать это, хотя он и не был его рабом. Это была просто небольшая служба, которую он должен был сослужить старому йогу, поручение; можно было послушаться и выполнить его, это было лучше, чем сидеть и выдумывать способы самоумерщвления, ведь послушание и служение вообще были гораздо легче и удобнее, гораздо невиннее и полезнее, нежели власть и ответственность, это он знал. Итак, Даса, возьми-ка, дружок, свою чашу, наполни ее водой и отнеси своему господину!

Когда он возвратился к хижине, учитель встретил его странным взглядом, слегка вопросительным, полусочувственным, полунасмешливым взглядом посвященного, тем взглядом, которым юноша встречает младшего товарища, вернувшегося из какого-нибудь нелегкого и отчасти постыдного приключения и подвергшегося при этом испытанию мужества. Правда, этот принц-подпасок, этот приблудившийся к нему бедолага вернулся всего-навсего от источника, принес воды и отсутствовал лишь несколько минут и все же он пришел из темницы, потеряв жену, сына, царство, прожив целую человеческую жизнь, бросив взгляд на вращающееся колесо. Наверное, этот молодой человек когда-нибудь прежде уже пробуждался, и, может быть, даже не раз, иначе бы не пришел сюда и не прожил бы здесь так долго; но теперь он, похоже, пробудился по-настоящему и созрел для того, чтобы отправиться в долгий путь. Понадобится не один год, чтобы научить этого молодого человека хотя бы позам и правильному дыханию.

Так, лишь одним только этим взглядом, заключающим в себе едва заметные признаки благосклонного участия и намек на возникшую меж ними связь, связь учителя и ученика, — лишь одним только этим взглядом посвятил его йог в ученики. Взгляд этот вытеснил ненужные мысли из головы ученика и накинул на него узду послушания и верности. Больше к этой истории прибавить нечего, ибо дальнейшая жизнь Дасы прошла по ту сторону картин и историй. Он больше не покидал леса.

Перевод Р. Эйвадиса

Путь сновидений

ЗАПИСЬ

Жил когда-то один человек, он имел не слишком почтенную профессию автора развлекательных книг, однако же относился к тому довольно редкому типу служителей этого жанра, которые стараются по мере сил и возможностей делать свое дело добросовестно и чей талант поэтому внушает иным поклонникам пиетет, сходный с тем, каким, бывало, окружали себя истинные поэты в минувшие времена, когда были еще живы на свете и поэзия, и поэты. Наш герой писал разные приятные вещицы, рассказы, даже романы, сочинял иногда и стихи, и при этом, как только мог, старался писать хорошо. Тем не менее честолюбие писателя редко находило удовлетворение по той причине, что, считая себя человеком скромным, он все же имел неосторожность самонадеянно сравнивать свое творчество не с другими развлекательными произведениями, написанными его современниками, а подходил к нему с иным мерилом, равняясь на писателей прошлого, то есть на тех, чье творчество уже выдержало проверку временем, и, поступая так, снова и снова с горечью убеждался, что даже самая удачная, самая прекрасная страница из всего написанного им значительно уступает любой самой неприметной фразе или стихотворной строке истинного поэта. Писатель все сильнее ощущал неудовлетворенность и не находил ни малейшей радости в творчестве; если время от времени он еще писал какие-то пустяковые вещицы, то лишь для того, чтобы дать выход своей неудовлетворенности и духовной немощи, прибегнув к язвительной критике своего века и самого себя, но, разумеется, ничто при этом к лучшему не менялось. Случалось иногда, что он возвращался под сень волшебных садов чистой поэзии и тогда восхвалял прекрасное в приятных словесных формах, добросовестно старался увековечить в слове красоту природы, любовь, дружбу, и эти сочинения действительно отличались некой музыкальностью и известным сходством с произведениями истинных поэтов, с истинной поэзией, о которой они напоминали так же, как, скажем, легкий флирт или вдруг нахлынувшее чувство умиления иной раз может напомнить дельцу или бонвивану о том, что и у него когда-то была душа.

Как-то в один из дней, что на исходе зимы предвещают весну, литератор, которому так хотелось быть (и которого многие действительно считали) истинным поэтом, снова сидел за своим письменным столом. Проснулся он, по обыкновению, поздно, около полудня, потому что с вечера полночи провел за работой. Теперь же он сидел и глядел на лист рукописи, где вчера поставил точку. Мудрые там были мысли, мастерство и ловкость сквозили в каждом слове, были там остроумные находки и изящные описания, вспыхивали, кое-где на этих строках и листах фейерверки, огненные шутихи, иной раз звучало здесь и тонкое чувство — и все-таки автор вновь испытал разочарование, когда перечитал эти строки, вновь смотрел отчужденно на то, что лишь накануне вечером начал писать с некой радостью и вдохновением, на то, что весь вечер казалось ему поэзией, а теперь, наутро, уже снова превратилось в литературу, стало просто исписанными листами бумаги, которой, в сущности, было жаль.

И снова в этот довольно унылый полуденный час пришли к нему чувства и размышления, которые посещали его нередко; он раздумывал о своеобразном трагикомизме своего положения, о нелепости своих тайных притязаний на истинно поэтическое искусство (потому что нет и не может быть ничего истинно поэтического в нынешней действительности), о наивности и тщете своих безрассудных попыток — исходя из любви к старым поэтам, высокой образованности, умения тонко слышать слово истинного поэта — создать нечто такое, что смогло бы сравниться с истинной поэзией или хотя бы в точности на нее походило (он вполне отдавал себе отчет в том, что благодаря образованности и путем подражания вообще невозможно создать что-то настоящее).

Поделиться с друзьями: