Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
Шрифт:
— Да что говорить... Кушайте, Никифор Лукич, — матушка придвинула творожники, — наливочки.
— Губернатор со мной всегда за ручку, как в собор пойду, архиерей зараз просвирку пришлет, как кто скажет ему. Смотришь, монашек на серебряной тарелочке подносит, и низкий поклон. За благотворение от самого государя имею серебряную медаль.
Он завернул полу чуйки, порылся в кармане, глядя перед собой как будто смеющимися бегучими глазами, и вытащил в горсти вместе с бумажными обрывками, квитанциями, расписками, старыми пуговицами серебряную медаль на ленточке.
— Моему зятю — он теперича в Москве в артели, — сказал бабьим голосом лавочник, — тоже от государя медаль — за спасение утопшей души. Сказывают, пятьдесят шестой пробы.
Матушка откашлялась, вытерла большим и указательным пальцем углы губ.
«Уже привыкла... — подумала Галина, — по-бабьи...»
Матушка сказала:
— Трудно причту без огородов, Никифор Лукич, — теперь все купи, а знаете, как мужики, — не продаст, если не сдерет...
— Мужик, он — жадный, — сказал гривастый.
Лавочник с горестным лицом поклонился благодетелю, потом батюшке, потом матушке и всем остальным и, заломив больше брови, запрокинул рюмку с наливкой.
Благодетель распахнул чуйку на обе стороны, как будто ему было жарко, слегка засучил рукав на волосатой руке и стукнул кулаком по столу — посуда слегка зазвенела, а чай в стаканах расплескался.
— Не пожалею!.. Завтра пришлю Сидорку, отведет в Мокром Куту угол за речкой под огород на церковные нужды.
Матушка заволновалась, сдерживая неудержимо разъезжавшееся лицо. У батюшки черные глаза сделались добрыми и ласковыми.
«Отчего все ему говорят вы, а он всем ты, даже матушке и батюшке?..»
— Большое спасибо, Никифор Лукич... от всего причта.
— Это по крайности сто рублей аренды... кус аппетитный, — сказал с горестным лицом лавочник, да вдруг засмеялся, и опять глаза оказались плутовато-веселыми, а лицо пошло в ширину морщинами.
— Заливной... клад!.. — аппетитно прожевывая, сказал гривастый.
После чаю все пошли в училище. Сопровождала толпа мужиков и баб. Мальчишки бежали вперед, разгоняя свиней. Девки у ворот лузгали семечки и низко кланялись.
Осмотрели училище. Никифор Лукич всюду заглядывал, во все закоулки, и отдавал распоряжения Василию:
— Плотника позовешь, пущай двери у сарая перевесит, а то снегом задувать дрова будет. Финогенова Ваську позовешь, трубы прохудились, угол загниет, — все чтоб как следует.
Матушка легонько толкнула Галину:
— Проси насчет пособий школьных, он все сделает... Проси, покуда не уехал.
У Галины собралась морщинка между бровей и в душе легло какое-то чувство упорства.
— Сама же жаловалась.
Галина промолчала.
...Провожала Никифора Лукича вся деревня. Мальчишки во весь дух с гиком бежали впереди лошадей; мужики, бабы напутствовали и кланялись. Тройка малорослых маштачков покатила тарантас. На козлах с кучером сидел стражник с сбегавшим от шеи револьверным шнуром.
Под вечер Галина проходила мимо лавки. На крыльце и у крыльца сидели мужики; иные стояли,
опираясь на костыли, и слушали.«А женщины ни одной...» — подумала Галина.
Кряжистый мужичок с корявым лицом, обкосматившимся, как вывороченный лесной корень, с натугой, по складам читал газету, мотая головой, как будто был тесен хомут.
— Наше почтение, — снял картуз лавочник.
Поклонились и остальные.
— Что же, проводили? — сказала Галина.
Узнала она и гривастого, и старосту, что пил крапиву, и того старика, что первый встретил ее, когда она въезжала в деревню, и других, что приводили в начале года ребят в школу. Захотелось как-то подойти к этим людям, перешагнуть какую-то черту, отделявшую от них, черту не то застенчивости, не то отчужденности.
— Проводили, дай ему, господи, гладенькой дорожки, — ответило несколько голосов.
— А зачем это стражник с ним ездит?
— Ка-ак же! — сказал гривастый, забирая губами побольше воздуха, — шалыган народ пошел по нынешним временам, камнем аль шкворнем, а то из ружжа вдарит из-за плетня. Народ пошел ярый.
— Много добра делает Никифор Лукич?
— Фу, да им только и дыхаем! Кабы не он... сама посуди: в экономии рендованная земля — двадцать восемь с полтиной десятина, скажем. А Никифор Лукич нам предоставляет по шесть. Мыслимо? Под огороды которая, заливная, в экономии по двести цалковых с десятины...
— Продать?
— Фу, да рендованная у год, а Никифор Лукич — тую саму землю нам дает по сорок цалковых... Мыслимо?!
Галина не имела никакого представления ни об арендных ценах, ни о земле, но эти пропорции говорили о чем-то огромном.
— Да он откуда сам?
— Фу, да наш же, нашей же деревни, — дружным хором ответили, и лица всех оживились гордо и весело, — наш же, просто сказать, мужичок.
— И мужичок-то беднеющий был, просто сказать, замусоленный.
— С подрядов взялся, — сказал лавочник, и лицо его сделалось странно-злобным и длинным. — Умел кому дать и с кого взять.
— Этот сумеет, у этого не вывернешься.
Галина стала дрожать мелкой неприятной дрожью — холодно вечером, а уходить не хотелось, все ждала, какой-то краешек откроется, и она заглянет за черту, которая отделяла ее от этих людей. Оранжевая заря потухла, и уже стояла над темной избой вычищенная серебряная луна, еще не старая.
Когда Галина шла по пустой улице, потонувшей в холодном озарении, ступая по голубым теням, подошла женщина в накинутом тулупе, со спрятанными под кофту захолодалыми руками.
— Ляксандровна, — сказала баба, кланяясь, — сделай милость, заглянь ко мне в избу. Девочка у меня, ну сгорела вся, как кумач красная. Не исть, только пьеть, пьеть, не оторвешь от корца. Глянь ты на нее, крыноч-ку молочка тебе принесу.
Галина наискось перешла уже заиндевевшую с одной стороны улицу и вошла в избу. Кислый, тяжелый, мутный воздух с трудом пропускал красный огонек лампочки, над которой траурно вилась колеблющаяся копоть. Проступала печь, угол огромного сундука, стол. Суетливо шуршали тараканы.