Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в четырёх томах. Том 4.

Лиханов Альберт Анатольевич

Шрифт:

Тут она и добавила эту малость.

— Что же это я, думаю, наделала, — сказала Вера Надеждовна. — Я же из детства ушла!

В этих словах ее не было никакой литературности. Под детством она разумеет детские учреждения, работу в них, работу с малышами и для них.

— Нет, сказала я себе! Не уйду я из детства!

И вернулась.

* * *

Она вернулась в детство — в том-то и дело, что не в свое детство, а в детство, которому она очень нужна.

Своими мыслями, каждодневным заботничеством о маленьких, брошенных детях.

Брошенных?

Только не ею.

Сердцем своим, руками, делом — на тех самых великих весах справедливости — выправляет она нарушенное равновесие. Действует именем государства: верит, надеется, любит.

Нет, не зря добродетели эти — женского, материнского рода.

КУКУШОНОК

Я решаюсь обнародовать эти два письма — письмо ко мне и мой ответ — по той простой причине, что писем на столь трудную тему великое множество, а обходить умолчанием, делать вид, что нет такой печали — печали детей, забытых родителями или же отнятых судом по праву социалистического человеколюбия, — было бы нечестно, если уж взялся однажды за этот нелегкий гуж…

1

Писать Вам очень трудно. Написать же необходимо, потому что мне не с кем обсудить сложные проблемы ребенка, брошенного своими родителями, и найти выход из почти безвыходного положения. И все-таки, сколько бы я ни писала писем, и деловых, и официальных, и дружеских, таких вот не писала никогда. Поэтому ни одно из них не вызывало такую уйму сомнений и страха, сколько это письмо. Как-то Вы его воспримете? Не читайте только его, прошу Вас, по диагонали.

Пишу это письмо давно, рву его в клочья, отчаиваюсь и снова пишу длинно, нудно, неубедительно.

Поймете ли Вы хоть что-нибудь в этих сплошь противоречивых силуэтных штрихах? Создастся ли, в моем неумелом изображении, образ, настоящий, живой, образ страдающего, неприкаянного, всеми изгоняемого (куда?) — да вот в том-то и дело, что в никуда, — человечка. Маленького, несчастного, но с головой, душой и сердцем.

Думаю, что может ведь еще и так случиться, что письмо это не дойдет до Вас. Из самых лучших побуждений им займутся некие Окаменелости, бесценные в соблюдении жизненного порядка и устойчивого равновесия, чуждые, естественно, всякого там сопереживания, но зато вполне деловитые. Они быстро и четко распорядятся, и судьба горемычного письма будет определена как надо.

Но если все эти неприятности повременят и беды этой не случится, то уж тогда, наверно, от неурядиц всей земли Вы примете озябшего делегата?

Недавно Вы написали большую статью в публицистическом разделе журнала, и я прочла ее. И еще несколько раз перечитала. В статье Вы написали о детях, брошенных родителями. О безнравственности и безнаказанности этих родителей.

Будет ли когда-либо написано Вами об этих детях, но принятых в другую семью и об усыновивших их родителях? Родителях второго порядка. Пока, наверно, нет, не напишете. Эти сомнения и вызвали необходимость обратиться к Вам. А живется и этим детям, и этим родителям очень трудно. Много вопросов, которые кажутся неразрешимыми.

Как нам в жизни быть? Как нам эту жизнь прожить? Как решить вопрос своего обоюдного перевоспитания, преодолевая такие неподдающиеся преграды. Да и не о нас, не о родителях речь идет. Мы перестроились, дети нас перевоспитали. А сами дети? Вот где бы отменить, уничтожить эту мстительную, злую колдунью Генетику, оставляющую следы там, где не

надо. Не любят эти дети своих вторых родителей, как бы эти родители ни старались, как бы ни скрывали свою чужеродность. Детям этим нужны первые, которых они никогда не видели, но всегда неосознанно искали, пусть плохие, но родные, желанные.

Потому-то и неспокойны они, непослушны, упрямы, даже жестоки сверх меры, а винить их в этом невозможно. Не их это вина. И чем дальше, тем меньше связующих звеньев, тем дальше уходят они от дома, его интересов, его забот. И тем глуше их сердце. Виною всему этому беспощадная Генетика. И в школе они тоже как-то не у места из-за своего своенравия, упорства, они не любимы учителями. За эту антипатию дети платят взаимностью, а их за это гонят. Сначала на последнюю парту, затем из школы. Беспощадно, бесчеловечно, но «обоснованно». Какое же непоправимое зло (скорее всего, неосознанное) совершают некоторые современные учителя!

Сейчас все фанфары мобилизованы на педагогическую реформу, но в ней снова все внимание нацелено на обычных, здоровых детей с нормальной наследственностью. Конечно, это прекрасная школа. Школа будущего и, наверное, далекого будущего. Да и откуда так вдруг возьмутся для новой школы образованные, многосторонние, с широким кругозором, настоящие учителя со знанием педагогики (в смысле умения учить разных детей) и, главное, психологии ребенка, в том числе сложного, трудного ученика, где искать этих справедливых, увлеченных и ответственных за дело рук и ума своего — добрых, жалостливых и терпеливых педагогов, воспитанников и последователей Ульяновых, Макаренко, Сухомлинских, Ушинских?

Для этого, наверно, и в пединститутах и университете тоже надо изменить программы и выпускать высокообразованных и высококвалифицированных учителей. А наших бедняг выпустит в жизнь «дореформенная», наша теперешняя школа, не всегда умная, не всегда умелая и сама весьма необразованная. Такая для них никакая, эта забытая всеми и заброшенная уральская средняя школа.

Я написала эти горькие слова не в озлоблении, не в состоянии аффекта. Нет, со всем этим я живу постоянно, вижу и оцениваю обстановку очень трезво и здраво. Такова наша конкретная — невдохновляющая школьная действительность. Только не пугайтесь, пожалуйста, этих ухающих слов. Я не буду ими пользоваться. Слава богу, в русском языке есть и другие. Выслушайте только меня и рассудите.

Более десяти лет тому назад моя дочь почти случайно зашла в местный Дом ребенка. И вот что там случилось.

Она увидела одинокого малыша, отставшего от своей группы, которая только что прошагала в спальню, — очень бледненького, нездорового и в то же время весьма независимого. Он стоял, прислонившись к стене, и очень внимательно разглядывал ее. Она подошла к нему, взяла на руки и отнесла к месту назначения.

На другой день, когда она вновь вошла во двор Дома ребенка, то первого, кого она увидела, своего вчерашнего знакомого мальчика, который бежал по двору ей навстречу со всех ног, спотыкался и падал в неуклюжей своей, казенной одежде и истошным голосом кричал: «Мама… мама…» — и ничего больше. Она побежала ему навстречу, подхватила, прижала к себе его, все в пыли и царапинах худенькое тельце, и больше не рассталась с ним.

Изменив его имя и фамилию, она усыновила мальчика. Ее собственная семья распалась, она только что рассталась с мужем, детей у них не было, выходить еще раз замуж она считала невозможным и поэтому отнеслась к этой встрече как к чуду, подаренному судьбой.

Андрею не было и двух лет, когда он пришел к нам. Оба его родителя — потомственные алкоголики, лишенные родительских прав, но нимало о том не тоскующие. За целый год, что был Андрей в Доме ребенка, они не выбрали дня, чтобы навестить его. Они или не обнаружили потери, или оставались безразличными к исчезновению ребенка.

Андрей был болен весь целиком и всеми болезнями сразу. Попав в Дом ребенка, он почти год отлеживался в больнице, но чем дальше, тем хуже ему делалось. Он страдал от хронических болезней и бронхита, дизентерии, пневмонии, диатеза, гайморита, воспаленных гланд. Но самым страшным был врожденный порок сердца, во всех его безжалостных проявлениях. Ножки и ручки у него были, как у Буратино, — худенькие и прямые.

Он был так необычен и вместе с тем так мил, хотя и очень некрасив. Совсем лысый, худой, бледный, с красненькой пуговкой-носиком и очень скупой, учтивой улыбкой. Ничему не обученный, ничего не умеющий. Но все равно очень обаятельный.

Наверно, никто на свете не смог бы пройти мимо этого ребенка, оставаясь безразличным (кроме, разумеется, его родителей). В Доме ребенка всеми силами старались вылечить, приголубить его, да запущен он был в своем отчем доме так, что ничего не получалось.

Не получалось долго и у нас. Мы были неразумными, опрокинули на него много лишней суеты, забот, ласки, чем надоели и опротивели ему безмерно, и, видимо, надолго.

Он ответил нам протестом — круглосуточным ревом, упрямством, непослушанием. Все новшества принимал в штыки. Был нервным, неуправляемым и таким остался навсегда.

Долго не мог привыкнуть к новой обстановке, незнакомым людям, иным правилам и порядкам, к необычности окружающего его мира — третьего по счету, это в его-то неполные два годика.

Больницы сменялись у него незнакомым домом и опять больницами, а сколько врачей, медсестер, уколов, капельниц, компрессов, втираний… Постепенно обстановка и отношения нормализовались. Но порядок, покой, умиротворенность навсегда ушли из нашего дома, из нашей маленькой, но очень дружной семьи. Теперь наш дом и его обитателей беспрерывно сотрясали местные катаклизмы, и каждый из них казался концом жизни. Что делалось с Андреем — страшно вспомнить. Скандалил, дрался, плакал.

Но и это страшное время несколько смягчилось. Появились новые беды, и старые видоизменились. Мы привыкли друг к другу. Перевоспитывались обоюдно. Для нас это было трудновато, а для Андрея во сто крат тяжелее. Старались быть самокритичными, устранить раздражители, сдерживаться. Увы, не всегда это удавалось, не всегда мы были на высоте. И раздражались, и сердились, и даже «обижались». Господи, какими были мы первобытными (это так Андрей назвал персонажей «Сотворения мира» Эффеля). Как не подготовлены мы были к воспитанию такого необычного ребенка, к такому буйству. Но понемногу, очень медленно и незаметно для постороннего глаза, менялись мы, изменился чуточку Андрей. От него отступали немощи, излечивались болезни. Появилась бешеная энергия, непоседливость, стремление к играм, к детям, к развлечениям.

Сделана самая последняя и самая серьезная операция на сердце. В школе ему дали академический отпуск, и он остался на второй год в четвертом классе. После операции три недели лежал в реанимации, весь в проводах, подключенных к различным аппаратам. Ему восстанавливали дыхание, давление, сердечный ритм — словом, жизнь. После реанимации еще два месяца в палате.

Теперь Андрей физически здоров, конечно, насколько это возможно с его неуемной натурой. И в дождь, и в снег, и в солнечный зной он неизменно на улице, в реке, в снегу или в луже.

Он стал высокий, статный, с темными волосами, с ясными, как хрусталь, глазами. Смешлив, весел, до отказа заряжен неуловимым обаянием (увы, пока улавливаемым только нами), изобретателен, особенно на довольно сложные игры, умело собирает разнообразные сооружения из своих многочисленных конструкторов. Самозабвенно (килограммы пластилина) лепит все виды орудий и войск. Бесчисленные и непобедимые русские армии всех времен в соответствующих амунициях, точно скопированных из Детской энциклопедии. Руки у него умные. Ум живой и восприимчивый, может много сделать в доме: починить, — впрочем, сломать тоже, — наладить, «удачно» приколотить и привинтить, хорошо и интересно пересказать прочитанное, услышанное и увиденное и потому очень интересен в ребячьих компаниях и приятный спутник в поездках, которые они совершают с мамой великое множество. Объехали полстраны.

Но Андрей хорош только тогда, когда захочется ему самому. Слов «нужно», «необходимо» он не признает. В обиходе только слова: «Хочу», «Потому что так хочу!» И постоянное, неизбывное стремление к тому, что нравится, к тому, что хочется, и никак к тому, что надо, но не нравится. В этом вся наша беда. Все нашего горе. Увлечения сменяются увлечениями. Им подчиняется его воля, вся его деятельность, за счет учения, развития, нужных и полезных занятий. Но и увлечения мгновенны. Ничего постоянного, кроме злого упрямства.

С годами теряется интерес к чтению, театру, путешествиям, музыке. Из-за нерадения к учебе интеллект его, который в детстве опережал сверстников, теперь явно отстает. Правда, и в детстве большая часть его интеллекта «уходила» в звуки. Он очень удачно подражал пению птиц, полету пули, шуму мотора, военным и другим ритмам. Удачно пародировал. В детстве был сердечнее, добрее, общительнее. С годами теряются и эти качества. Все больше проявляется пренебрежения к близким, равнодушия к нашим бедам, неприятностям, ужасающее хамство, ничем не вызванное, спровоцированное самим собой.

Вся его неуемная энергия, сила характера, предприимчивость, «железная» воля, несокрушимое упрямство направлены на единую цель — на осуществление своих желаний и увлечений. Увы, большая часть их прискорбна.

Беззаветно любит улицу. Из-за этой неразделенной любви все остальное на втором и последующих местах. Не любопытен к занятиям, которые дает школа. Не хочет учиться. В крайнем случае согласен ходить в школу, не согласен с заданиями на дом, потому что они отвлекают его от улицы, от игр, от ничегонеделания.

Не о таких ли детях писал Сухомлинский, отмечая с сожалением, что многие из них остаются неучами.

О своей антипатии к учению он говорит открыто, не таясь, не маскируясь.

В школе ведет себя неровно. Часто просто плохо, особенно когда против чего-либо протестует. Против изгнания его на последнюю парту, против почти (даже без почти) исключения из учебного процесса (не спрашивают, не поручают, не вовлекают, изолируют). Тогда дневник его пылает от красных чернил классной руководительницы: «Безобразничал на уроке, шалил на перемене, толкнул девочку. Будет вызван на педсовет. Срочно прийти в школу». Угрозы, замечания, порицания и самое страшное — педагогический бойкот. Он остро ощущает себя никому не нужным. Эффектно торчат колы, «как одинокие трубы на сгоревшем подворье» (классная — филолог). И тут же робко, убого, редко, незаметно четверки и уж как событие — пять. Учит он прискорбно мало: бегло математику, лучше географию, кое-как историю, очень плохо русский, немецкий, биологию, приемлет полностью труд, рисование, пение, и, как он ожидает, будет когда-то потом нравиться физика, химия, зоология.

Сесть ему за домашние уроки всегда очень трудно. Потому что скучно. Иногда открыто идет на скандал, это случается, когда поздно приходит с улицы — сначала усталый, голодный, потом сонный, взъерошенный. Тогда остервенело бросает себя и сумку с учебниками на стол, потом что-нибудь роняется, что-то хлопает, где-то шлепает, и наступает такая зловещая тишина, что, верно, слышен скрип и стон всех нервных систем обитателей дома.

Обе враждующих стороны: я и Андрей — замирают, выжидают, ждут. А «история идет напрямик, и полон событьями каждый миг». Начинает Андрей: «Что, не хочешь мне помочь? Ну-у, конечно. Я плохой, я опоздал! — И с издевкой: — Тебе, конечно, спать пора!» Значит, настроен враждебно. Нужна, ох как нужна, выдержка и стопроцентная доброжелательность. Но он провоцирует скандал, накручивая себя и заодно и меня. А взрываюсь я быстро. И хуже этого уже ничего не может быть. Андрей наглеет и откровенно требует: «Дай списать. Не-ет? Смотри, пожалеешь потом!» Предлагаю помощь, помощь не принимается, требуется готовое. Ничего не остается, как замолчать, окаменеть, ни на что не реагировать. Снова тишина. И еще через час, исчерпав программу, Андрей капитулирует. Он начинает продвигаться ко мне в комнату. Застенчиво втискивается в узкую дверную щель, предварительно постучавшись, и, исполнив весь известный ему несложный ритуал вежливости, с виноватой улыбкой и ясными глазами (и такой хороший, и такой настоящий ребенок, совершенно не похожий на только что скандалившего неприятного подростка):

— Ты не можешь мне помочь? Я примеры все решил правильно, а задача не получается. — Голос комариный. Весь — внимание. Весь — любезность. Как можно ему отказать? (Это, конечно, один из вариантов, а сколько их бывает!)

Я сдаюсь, хвалю его за правильные рассуждения, нахожу ошибку (надо, чтобы сам, но времени уже двенадцатый час, все школьное воинство спит). Он признательно утихает, быстро доделывает в черновике («утром перепишу»), я ставлю ему пятерку за мысли, и он, счастливый, вприпрыжку, безмерно довольный собой, отпустив сам себе все грехи, бухается в постель, и, кажется, «врезается» в сон еще на лету. Лицо безмятежное, избавившееся от всех невзгод. Лицо отличника учебы.

Назавтра колы за классную работу по русскому, да еще не выучил стихотворение, по остальным предметам не прочитал ни одной строчки. Эти неприятности возвращают его к суровой действительности. Несколько дней старается, потом все сначала, и ничто не помогает. Обещает, очень искренне верит в эти свои обещания. И опять не получается. Улица вновь увлекает его, и он не в силах сопротивляться ее соблазнам. И нет в нем никакого иммунитета от этой погибели.

Вот и получается — выходили мы его в смысле физическом, вылечили, вырастили, а вот отвернуть от жизненной скверны, научить отличать хорошее от плохого, возможное от невозможного, сделать из него хорошего человека не сумели, не смогли. И нет нам за это благодати, нет счастья и уверенности в его будущем. Каким оно будет?

Все наши друзья и недруги обвиняют нас в том, что мы не лупили Андрея ремнем, и от этой вот безнаказанности он и стал таким. А мы знаем очень твердо, что бить его нельзя и потому, что его битье оскорбляет, озлобляет и вызывает несгибаемое упрямство, и потому, что мы не имеем права этого делать.

Андрей ведь и сам старается быть Человеком, да очень многое зависит не от него. Характер его так сложен, исковеркан, неподатлив, что ему порой не по силам справиться с ним. Отношения с ребятами тоже сложные, он ищет их общества, дорожит ими, но часто и ссорится, вредничает, а потом страдает. Помирившись, страшно радуется, а затем снова все сначала. Дети не злопамятны. Они прощают ему его неровности, охотно мирятся.

Андрей часто несправедлив, необоснованно зол, тогда слетает с него все обаяние, он становится груб, нахален, из него так и лезет хамство, даже драка. Логика его в это время такая ужасная. Философия необъяснимая. Он очень эмоциональный мальчик. Бурно переносит и радость и печаль. Эмоции его порой настолько неожиданные и непредугадываемые, что предварить их, предвосхитить, ослабить, остановить нет сил.

Бывает, что удается изменить его настроение — уговорить, помочь успокоиться, пересмотреть свои позиции, отказаться от своего намерения. Связано это всегда с большой выдержкой, спокойствием. Но, увы, не всегда умеем мы властвовать собой и иногда поддаемся раздражению и сочиняем такой безобразный скандал, о котором потом стыдно вспоминать.

Но в эти горькие минуты никому не хочется жить на земле. Наверно, даже и Андрею.

С детства его исследовали психоневрологи. И поскольку они ничего не могли сказать и ничем помочь, пришлось нам обратиться к главному психоневрологу города. Он положил его в стационар на обследование и диагноз.

Смотрели его, слушали и установили, что психического заболевания нет, а есть затянувшийся инфантилизм и в силу патологических отклонений задатки психопатического характера. И заключение, неоднократно слышанное: «Это сейчас повсеместное явление, не он один. Слишком много родителей-алкоголиков. Бороться с этим злом некому, так как это не болезнь, а свойство характера, требующее только некоторых коррекций в педагогике и воспитании. В соответствующих условиях (?) он может еще стать удовлетворительным человеком, в иных — социально неблагополучным гражданином».

Вот как лихо и безысходно закручено. Самое печальное в этом профессиональном заключении — будущее социальное неблагополучие.

Как же спасти его от этого зла? Трудом. Учением. Личным примером. Суровостью. Строгостью. Наказанием. Добротой. Вниманием. Пониманием. Внимательностью. Всем вместе!

А ребенок бедствует, ребенок мечется. Он не знает, почему он груб, неуживчив, неуправлям. На все вопросы — почему? — он страдальчески морщит лоб и отвечает: «Не знаю. Понимаю, что говорю плохое, а не могу остановиться. Лучше бы мне умереть». Ребенку в двенадцать лет, в общем жизнерадостному, здоровому, любимому, вдруг могут прийти в голову мысли о смерти как избавлении от несправедливости.

И все в нем не так, как у других. Из тех, других его сверстников уже формируются личности, а Андрей продолжает оставаться ребенком, капризным, эгоистичным, требующим от жизни бесконечных благ. Вот отказали ему в покупке снегоката (35 р.), и он его угнал — не сам, но с помощью другого мальчика. Теперь он на учете в детской комнате опорного пункта. К этой беде отнесся серьезно (насколько он может). Старается не бегать поздно. Каждую среду с дневником ходит на проверку. Но все равно срывается и нарушает дисциплину. А в опорном пункте снова женщины, славные, добрые, знающие свое дело, но как было бы лучше, если бы это были мужчины.

Куда же они подевались? Мужчины-наставники, мужчины-педагоги, мужчины-милиционеры.

Прошлой весной стало совсем невозможно. Андрей перестал ходить в школу. Целыми днями

его не было ни дома, ни рядом с домом. На все просьбы, вопросы грубил, не отвечал. И вот тогда его положили на обследование в стационар. Но вынуждены были взять его очень быстро обратно. Нет, не думайте, что он плохо вел себя, Был примерным. Ни одного замечания. А условия в стационаре сногсшибательные. Ни нормальные, ни ненормальные дети там не в состоянии находиться. Шестнадцатиместная палата, все дети вместе, и очень больные и еще нет. И дебильные, и дети-бродяги, убежавшие из детдомов и от родителей, вытащенные из незакрытых теплотрасс, неохраняемых подвалов. И весь этот пестрый коллектив, обогащенный опытом самостоятельной жизни, уже умеющий квалифицированно воровать, самозабвенно врать, в совершенстве владеющий отменным диалектом, объяснялся на таком жаргоне, какого во веки веков не услышать, не увидеть не приведи господь никому.

Насколько Андрей неразборчив в своих «знакомцах», но и он запросил коридор вместо палаты. Мы ходили к нему по два раза в день, уводили гулять в любую погоду. Но потом он вынужден был возвращаться и «обогащаться». Сколько же месяцев ушло потом на то, чтобы хоть что-нибудь забыть от этого всеобуча.

Читала я, что в клинике доктора Амосова в Киеве есть много медицинских находок для больных детей, среди них и ЭВМ, работающая по специальной программе, которая дает полную информацию о психике ребенка, его патологии, способностях, наклонностях и возможностях. Вот доктор в согласии с компьютером и дает родителям совет, что всеми силами глушить, что с такой же силой развивать и как и где? Попасть к доктору Амосову мы не смогли. Пытались. Поэтому теперь пытаемся суметь сделать все сами. Но, увы, во многом мы еще совершенно бессильны.

Вот если бы я стала директором (была такая рубрика в «Литературной газете»), разве так стала бы я растить, учить и лечить этих детей, кроме всего прочего, требующих особого внимания, особых условий!

Я построила бы им во всех городах страны совсем особые школы. В этих школах дети учились бы согласно своим склонностям и своим призваниям. У всех они есть в избытке, а особенно у трудных подростков. Это разносторонний и очень интересный народ, с которым настоящий учитель может много достичь.

В их распоряжение были бы отданы классы, мастерские, лаборатории, студии, манежи, фермы, заповедники, сады, огороды, учебные хозяйства, кузницы, даже полигоны и многое другое, что открыло бы им все многообразие жизни, всю соблазнительность знания и умения, где бы они учились, трудились, экспериментировали, открывали, исследовали, взращивали, вскармливали, приручали и совершенствовались в любых предметах, отраслях, делах, профессиях, избранных ими самими. Там бы царила строгость и справедливость, раскованность, доброта и скромность. Классы с небольшой численностью, так чтобы каждый ученик мог участвовать во всех учебных процессах и не был бы, ни за что, заброшен один на последнюю парту и исключен из повседневной школьной жизни, отщепенец, игнорируемый неумным педагогом и заярлыченный им навечно.

В эти школы и учителя принимались бы только по конкурсу. И вознаграждение их труда проходило бы по особому «Положению».

Внимательное и щедрое обучение дало бы прекрасные результаты. Разве не под силу это могущественной стране, как наша, разрешившей и не такие сложные задачи!

Уверена, не слабые духом, распущенные до абсурда, ни во что не верящие дети должны заступать на смену, а только здоровые, верные, надежные. Не одно поколение выросло таким, что ж теперь-то заброшено такое количество неблагополучных детей? Почему?

И еще ненадолго вернусь к Андрею.

Сейчас он немного, но читает, в промежутки между улицей, школой и всем прочим. Сначала мы боялись, что он никогда не будет любить книги. Много ему читали, он охотно слушал, но сам ленился, предпочитая игры. Испытали самый верный способ, и он помог. Бросали на самом интересном. В игры всегда включали героев прочитанных книг. Понемногу стал читать сам. Да случилось еще ему надолго лечь в клинику. Там нескончаемые часы послеоперационной неподвижности скрашивало чтение. Сначала книги о животных. Позже к ним присоединились: Брем, Пришвин, «Юный натуралист» да Б. Полевой, А. Толстой (пока только «Гиперболоид инженера Гарина»), весь Гайдар, не весь Жюль Верн, все пять книг Волкова, очень мало Ф. Купера и журналы: «Техника — молодежи», «Пионер», «Костер», да сказки всех времен и народов, для всех возрастов, включая и дошкольные.

А сколько за эти же годы прочитали его сверстники! Неизмеримо больше. Несравненно серьезней. А сколько из них учат языки, музыку! Андрей ничего этого учить не хочет.

В школе учителя относятся к Андрею по-разному. И хорошо, и средне, и безразлично, и с явной антипатией. Особенно, к сожалению, классная руководительница. Ее самая заветная мечта — отвезти Андрея самой (чтобы убедиться в достоверности) и оставить навсегда в колонии жесточайшего режима или на совершенно необитаемые острова, где нет даже Робинзонов. По тому жизненному правилу, что антипатия всегда взаимна, Андрей отвечает классной лютой неприязнью.

Чтобы привести замысел в исполнение, классная руководительница, не считаясь с затратами времени и сил, составляет на Андрея досье. С этой целью она посещает многочисленные инстанции и пишет страшные характеристики. Если бы с таким упорством и такой завидной целенаправленностью она помогала Андрею превозмочь его беду, какое благословенное дело она бы сделала.

Нет, ей нужна для него спецшкола. И установив невозможность «пока еще» этой кары, она пришла в неистовство. А когда узнала, что Андрей получил путевку в детский санаторий для обследования послеоперационного состояния, написала по своей инициативе — мы не просили об этой любезности — характеристику. Вот некоторые выдержки из нее:

«Учится слабо, без желания. Не готовит пересказ прочитанного. В тетрадях пишет неграмотно, хотя писать может лучше.

На уроках пассивен, невнимателен, рисует или безобразничает, мешая классу. Много пропускает занятий, невоспитан, называет товарищей по прозвищам. Груб с девочками. Может сделать пакость тем, с кем дружит. Ничем не интересуется. Ни в одном кружке не работает. В свободное время бродяжничает (?)».

В этой характеристике есть и правда. Андрей действительно плохо вел себя на ее уроках. Но уж очень она безнадежна. Нужна ли такая характеристика в лечебный санаторий? Мы очень боялись, что вдруг и в медицине окажутся у классной единомышленники и Андрея не примут в санаторий. Но врачи там оказались очень сердечными и оставили его. В благодарность, видимо, Андрей учился в санатории значительно лучше, чем в школе, и привез хорошие отметки. И этому благоприятствовало хорошее отношение учителей к Андрею. Он сидел на второй парте, вместе с другим учеником (а не на последней парте и один), его спрашивали на уроках, ему давали поручения, он выполнял их. Учиться было не скучно. И главное, он чувствовал себя равноправным. Как все.

Вот и думается — с кем так рьяно воюет классная руководительница? С кем сражается? И почему не за него? Почему против? Ну возможно ли таким путем завоевать у ребенка признательность? И неужели невдомек ей, как обездолен этот человек, почему он так упрям и неподатлив? Что может она внушить Андрею, кроме яростного протеста и нежелания идти на ее уроки?

Характеристика Андрея, выданная классной руководительницей, и написанное мною тут очень противоречивы. Мы ведь обе не можем добиться успеха. Я все-таки, видимо, пристрастна и несправедлива к ней. Мне только видится в ней бесчеловечность, которую я не могу постичь (как некая улитка — бесконечность). Жаль Андрея, ему еще встречаться и встречаться с недоброжелателями разного обличья.

Летом мы поедем с Андреем на свою дачу и будем наслаждаться ее незамысловатостью и гулять по ее «пейзажам». Андрей вскачь, я, разумеется, нет. Есть у нас такая маленькая лесная хатка. Такое чепуховое, ненаглядное чудо. Там речка, лес, холмы и равнины. Множество воздуха и света, аромата цветов, трав, деревьев и всеобщая благодать, какой не сыщешь во всем мире и других местах. Лето — самое счастливое время года и в Андреевой жизни.

Отсутствие ненавистных режимов, полезных нотаций, нескончаемых назиданий делает его бесконечно счастливым, покладистым и даже частично послушным.

И хотя он все еще упрям — но степень упрямства резко снижена. В нем ясно прорисовывается та симпатичная личность, которая могла бы быть, но не стала.

А сотворившие это зло, его родители, живы, здоровы и неизменно во хмелю. Как теперь выяснилось, у его отца и матери много сестер, братьев, бабушек и дедушек, людей состоятельных, обеспеченных квартирами и средствами, но не желающих обременять себя заботами об этом ребенке. Да и Андрею не дай бог когда-либо встретиться с кем-нибудь из них. Погибнет он тогда.

А сейчас?

А сейчас над ним и над нами нависла совершенно реальная угроза — несовместимости нашей совместной жизни. Он нас ни в чем и никогда не смущается. Он хочет жить по своим канонам. И вот можно умереть около него, но сдвинуть его со своего бессмысленного упрямства невозможно.

«Нет, не хочу. Нет, не пойду. Нет, не буду делать. И ты меня не заставишь».

И это во всем — и в малом и в большом. Мы так устали от этого, что передать Вам обычными словами состояние нашей несостоятельности просто невозможно.

Скажите, почему пьющим женщинам разрешают рожать детей? Какой сонм людей они делают несчастными!

Андрею нужен крутой характер, строгий контроль, незыблемый режим. Где эти условия он может получить? Частных пансионов у нас нет. Нахимовское и суворовское училища не возьмут его. Детский дом его погубит. В нашем городе и особенно в нашем большом доме многие знают, что Андрей — приемный сын. Если узнает он — будет беда. Переехать в другой город тоже невозможно. Слишком сложно устроено наше бытие.

Вот брата его родного и единственного мы разыскали и очень пожалели, что сделали это поздно. Коля — отличный парень. Ему сейчас двадцать три года. Детство его до девяти лет в семье алкоголиков, а потом в детском доме было безрадостным. И все-таки он выкарабкался. Был в армии. Вернулся, женился. Родился сын Сережа. Это первый его семейный дом, он очень дорожит им, любит его. Он очень загружен. Учится в десятом классе. Сдает экзамены по специальности (он шофер III класса). Много работает. Воспитывает сына.

Встречается Коля с Андреем очень редко. Они еще и живут далеко. На самой дальней окраине города. Адрес от Андрея скрываем, так как там же проживает родная тетка, сестра отца Андрея и Коли, — личность весьма отрицательная. И все это для Андрея новая травма. Любит он Колю, его дом, наверно, больше жизни. Может быть с Колей неограниченное количество времени, прилипнув к его боку, составив неразделимую семейную скульптуру, неразбиваемую, нерасклеиваемую. Будучи крайне непоседливым и нетерпеливым, с маленьким Сережей может возиться часами, забыв об играх, друзьях и улице.

Каждая встреча для Андрея — счастье.

А нас он не любит. Он, как кукушонок, подброшенный заботливой мамашей в чужое гнездо. Ему все там не нравится, и он стремится как можно скорее избавиться от навязанной компании и повыкидывать своих безобразных собратьев по гнезду. Впрочем, жить с нами он согласен, поскольку обеспечивается уют, забота и безрежимность.

Что же дальше делать? Так, как было, уже оставлять нельзя. Помогите нам. Рассудите.

Вот вчера он закончил учебный год. Перешел в следующий класс. Рады мы очень. И он тоже. Уж очень тяжело дается нам учение. Я училась вместе с ним, ну конечно, дома, по его учебникам, чтобы не было у него возможности что-либо не понять, не суметь и не сделать по этой причине домашнего задания.

Поверьте, не так уж легко древним старухам проходить науки — даже такие несложные, какие они есть в пятом классе.

Вечером дочь моя принесла великолепные махровые гвоздики, подарки. Мы вместе с ним готовили «улучшенный» ужин. И не было лучше ребенка на всем свете. А еще через десять минут после ее прихода он собрался идти гулять. Было десять часов. Надвигалась ночь, и рушилась надежда на уютный семейный ужин. Я не пустила его гулять. И что тут было, что тут было… Он ревел и вопил, как будто какой-то недосвергнутый инфант лишился престола. Его вопли, наверно, слушали, увы, уже не изумленные жители большого дома и голуби на крыше.

«Не надо мне ничего, пусть все провалятся. Я хочу гулять, и я все равно пойду, вот ты не пустила, а я пойду».

В мой адрес летели такие ругательства, до которых трудно додуматься. «Старая дура» было самым демократичным из них.

Потом он успокоился, даже извинился. Но сегодня утром не пошел в школу на трудовые занятия, грубил, дерзил. Потом, не позавтракав, сел на велосипед и уехал в неизвестном для нас направлении. И вот кончается день, его нет. И приходила незнакомая нам бабушка очень хорошего внука, которого обидел Андрей. И она жаловалась. И мы извинялись. И знали — это месть за отказ в исполнении его желания. Отказ не переносится, не воспринимается. Непривычка к отказу толкает его на зверство. Он ненавидит меня сейчас с необычайной силой. И так же будет «любить», если я буду разрешать ему все подряд. Резонно ли это? Да, в наших условиях резонно!

Ну вот и все, что я хотела Вам рассказать. И спасибо Вам, что выслушали меня. Ведь всем известно, что слушать труднее, чем говорить. Спасибо Вам, что не караете меня сами и не подали на меня в суд (пока не подали) за кражу Вашего времени, за нарушение Ваших границ, за несанкционированное вторжение в Ваши земли. За непомерно длинное и заунывное письмо.

Вы думаете, что жутче его нет ничего на свете? А вместе с тем одна из корреспонденток доктора В. Л. Леви написала ему письмо на пятистах страницах, а так как, пока она писала, кое-что изменилось в ее жизни, она заверила доктора, что вышлет дополнение.

Я не пошлю Вам постскриптум, но буду неустанно ждать ответа.

Нина Степановна Семенова.

2

Нина Степановна,

письмо Ваше легло на сердце мое тяжелым камнем. Вы как будто нарочно взялись показать мне, да и всем, кто работает в литературе, насколько нелегка ответственность за слово сказанное: не только похвалы, не только брань — это-то самое простое, — а возврат тебе твоих же вопросов, точно бумеранг, совершив круг, идет на тебя, и все дело теперь в этом, как ты себя поведешь — отскочишь, испугавшись, или поймаешь его, не побоишься боли в руке и сердце, возьмешь на себя обязательства, которые вроде не полагается брать, нет во всяком случае такого правила — советовать, вмешиваться в реалии чужой — и далекой — жизни.

Но Вы не думаете о правилах, когда болит Ваша душа, Вы не думаете о том, что я, к примеру, вовсе не педагог, не психиатр, не руководитель народного образования, что у меня и прав-то таких нету — прочитав письмо, взяться за разбор другой жизни — других жизней! — за дело не литературное и, таким образом, освобожденное от конкретных имен и адресов, хотя и бесконечно важное для меня, а совершенно реальное, во плоти радостей и слез.

Сказав т а к о литературе, я вовсе не хочу задеть дело, которому отдаю жизнь, умело или неумело, а просто хочу объяснить, что у литературы все-таки свои правила, среди них — логика характеров и поступков. В жизни же логика поступков часто бывает совершенно нелогичной. Постижение нелогичности жизни — тоже цель литературы, но, скажем так, в жизни реальной группы людей может быть больше спонтанности, непоследовательности, неожиданной противоречивости.

Ваше письмо продиктовано неясностью Вашей домашней ситуации, раздерганностью вопросов, неуправляемостью поступков Андрея, которые привели семью, по Вашему разумению, на край грядущей катастрофы, — и вот я должен ответить Вам, сказать свое слово — но как? Почему? Наконец, зачем?

А если мое мнение окажется потом ошибочным, и я собью Вас с толку? Ведь я не специалист. И все-таки где мера моей ответственности за ответное письмо Вам? Где право, хотя обязанность очевидна, — я понимаю, ее возлагают на меня мои собственные книги.

Так что прошу Вас, по крайней мере, понять меня, понять тяжесть, которая лежит на моем сердце. Нет, не с легкой душой принимаюсь я за этот ответ, и если ошибусь, если собьюсь с тона, не обессудьте, потому как письмо свое в ответ на Вашу выстраданную исповедь прошу рассматривать не более, чем одну из сторон во взаимном с Вами диалоге, обсуждение проблемы, конечно же, выходящей за пределы одной семьи, как рядовое слово во взаимном с о в е т о в а н и и, поиск истины, который, как всякий поиск, не может быть безошибочным и до конца очевидным.

О чем — вначале?

О самом деликатном, самом тонком, хотя впрямую об этом в Вашем письме не говорится. И все же этот вопрос слышится, не может не звучать, потому что он главным был и для меня в моей повести «Благие намерения».

Вопрос этот вот какой: обязан ли человек исправлять чужие ошибки? Ценой своей жизни, благополучия, счастья, свободы латать чьи-то дыры, замаливать чей-то грех, выкорчевывать чьи-то недобрые корни? Да еще в такой деликатной материи, как жизнь человека, его душа, его генетика, по Вашему выражению.

Далеко ходить не надо, вот Андрей, дитя алкоголиков, вот Вы и Ваша благородная дочь — а ее благородство, убежден, тоже наследственно, оно от Вас. Ваша дочь берет Андрея, хотя могла бы и не брать, страдает, наверное, — как же не страдать, — душа ее изранена, как и Ваша, Вы маетесь и потеряли надежды, это всегда приводит к мысли: зря все это, г е н е т и к у не починишь, это от природы, выше нас. Верно, Вы не ставите впрямую этот вопрос, но не единожды, точно заклинание, повторенное слово «генетика» вполне определенно задает нам вопросы: зачем э т о сделано? Сейчас было бы проще.

Верно, было бы проще, Нина Степановна, и Вам и Вашей дочери. Вы бы не страдали теперь, Вашу маленькую, но дружную — из двух интеллигентных женщин — семейку не сотрясали бы слезы, страдание, бессилие и ужасающая мысль об обреченности, о бессмысленности любой борьбы за Вашего — с Вашим — Андрея.

А теперь пойдем от противного. Гляньте на Андрея другим взглядом — что было, если бы он не существовал рядом? Если бы Ваша жизнь протекала благополучно-одиноко? Если бы он не ворвался в Ваше существование? Как бы шли Ваши дни в таком варианте?

Еще один мысленный поворот. Вновь гляньте на Андрея и представьте себе, что Ваша дочь, увидев малыша в Доме ребенка, сдержала свой порыв и названый Ваш внук — вот он, перед Вами, подросший, с ясным лицом, сидел бы теперь, скажем, на своей койке в школьном детском доме, благополучно не узнавший ни Вашей дочери, ни Вас, не испытавший ни любви, ни тепла Вашего дома?

Наконец, Ваша дочь — подумаем о ней. Ведь Вы сами ее воспитали такой: увидела исцарапанное, брошенное дитя, увидела, как потянулось к ней сердце Буратино, я знаю этот порыв, он бронебоен, как еще назовешь порыв человечка, не знавшего рук матери, не знающего, в силу неразумного своего возраста, что есть такое существо, обязанное быть рядом, мать, но бегущего к каждой женщине, подарившей ему улыбку, бегущего бесконечно, бессмертно, всегда, с одним вековечным криком: «Мама!»

Поделиться с друзьями: